Тополиная рубашка - Крапивин Владислав Петрович. Страница 16

– Ладно, Лешка, – вздохнул я. – Подумаешь… Если хочешь знать, я перед тобой тоже виноват. Я в том году у тебя картинку стащил из коробки с елочными игрушками, чтобы на книжку наклеить. Помнишь, такой кораблик серебряный с раздутыми парусами?

– Да знаю я, – усмехнулся Лешка.

– Знаешь? !

– Конечно. Ты потом два дня перепуганный ходил и на меня смотрел, как жулик на милицию… Я сперва хотел сказать, а потом думаю: лучше я у него немецкую открытку стырю, чтобы… ну, в общем, Садовскую надо было с Новым годом поздравить…

– Ну и… поздравил?

– Ага, – виновато сказал он. – Ты только про это никому не проболтайся.

– Как я проболтаюсь? Мы же во сне говорим… Да мне и не жалко ничуточки эту открытку.

– Да я не про нее… Про остров с привидением… А то она меня презирать будет. Я лучше потом сам ей признаюсь.

– Не надо. Мне это привидение нисколько не жалко.

– Нет, я признаюсь… Потом. Надо все же честность в себе вырабатывать.

– Я тоже стараюсь… Чтобы не врать очень часто. И если уж честное слово скажу, тогда изо всех сил держусь… Маме дал слово, что не буду с Артурычем спорить, и уже три недели не спорю. Правда, он десять дней в командировке был.

– Артурыч – это отчим, что ли?

– Ага. Я его так зову про себя…

– Здорово вредный?

– Как когда… Придирается.

– А отец пишет?

– Пишет, конечно. И деньги присылает.

– А к себе не зовет?

– Зовет… Да ну, не хочу я. Тут все свое, а там что… И маме трудно будет с Леськой управляться.

Я хотел сказать, что прежде всего не хочу расставаться с мамой, но постеснялся. Лешка, однако, понял:

– Правильно. Без матери разве жизнь? У меня вот на неделю в Курск ездила, дак я и то…

– А зачем ездила?

– Там отец похоронен, под Курском. В братской… А твои почему развелись?

Я пожал плечами. Я не знал тогда и узнал причины гораздо позже, когда стал большим. И понял, что виноваты были не мама и не отец, а чужие равнадушные люди, вломившиеся в их судьбу. Но эта тема уже не для сказки. Это грустная реальность тогдашней жизни…

Лешка переменил разговор. Сказал задумчиво:

– Я иногда думаю: что лучше? Честность или смелость?

– По-моему, всего лучше, когда вместе, – уверенно сказал я.

– А если вместе нету? Тогда как?

Я раздумчиво посопел.

– По-моему, честность лучше, – твердо проговорил Лешка. Видимо, для себя это он уже решил. – Потому что если смелый, а не честный, тогда какой толк? Смелые и среди фашистов были, а все равно сволочи. А если человек честный, то пускай он даже боится. Он скажет: даю себе честное слово, что буду делать все как надо, а на страх мне наплевать. Вот…

– А ты… давал? – осторожно спросил я.

– Ага… – тихонько выдохнул Лешка. – Что буду стараться.

Тогда я сказал:

– Я тоже…

– Что?

– Тоже даю… что буду стараться быть честным.

Лешка подумал.

– Это, наверно, не считается, – вздохнул он. – Это ведь не по правде. Ты мне просто снишься.

– Ну и что… – отозвался я.

Мы замолчали. Я почувствовал, что такой важный разговор лучше не разбавлять болтовней.

– Ну, пока, – сказал я Лешке и с кровати рыбкой скользнул в окно. И герань опять оставила пыльцу на моих ногах.

Утром я собрался бежать к приятелям, а мама сказала:

– Что за привычка скакать босиком. Надень сандалии.

Я не стал спорить. Пожалуйста, надену!

Конечно, в обуви полететь я не смогу, ну и ладно, успеется. Зато мчаться по тротуарам легко: я напружинил жилки как для полета и тяжести во мне осталось всего ничего – как раз только истертые до бумажной легкости сандалики.

Однако в квартале от нашего старого двора я сбавил скорость. Как отнесутся к моей обновке мальчишки? Два года назад Лешка дразнил меня непонятным, но обидным словцом “Кнабель” за иностранные штаны и рубашку с перламутровыми пуговками (их прислал из Германии отец, он тогда еще служил там). И сейчас я затрепыхался: не покажется ли ребятам мой белый костюмчик чересчур модным, а вышивка из красных листиков – девчоночьей?

Во двор я вошел неторопливо, с равнодушно-независимым лицом и нехорошим холодком в желудке. У тополя сидели на корточках Вовка Покрасов и Амир Рашидов. Они накачивали велосипедным насосом латаный-перелатаный волейбольный мяч. Я подошел, спросил небрежно:

– Чё, не качает?

– Качает… – Вовка поднял глаза, поморгал и добродушно ухмыльнулся: – Во какой… артековец…

Амир уважительно помял грязными пальцами краешек моих штанов и спросил:

– Парашютный шелк?

– Не знаю, на рынке купили, – ответил я с зевком и подумал: “Пронесло”. И тут же догадался, что говорить дальше:

– Похоже, что парашютный. Потому что я себя в нем таким летучим чувствую… и прыгучим.

– Как это? – Амир уперся в меня черными колючими глазками.

– А вот так! – Я прыгнул в длину и пролетел метров пять. Сандалики приземлили меня в пыльную траву перед крыльцом флигеля. На крыльце стоял дядя Боря.

– Дитя мое, – сказал дядюшка с насмешливыми лучиками в глазах. – Что это за странная легенда о костюме, который я будто бы подарил тебе в память о собственном безгрешном детстве?

Я заморгал.

– Встречает вчера меня твоя мама, – продолжал дядя Боря, – излагает эту историю и задает всякие вопросы… Я еле выкрутился.

Ура! Дядя Боря меня не выдал! Это самое главное! Я сделал виноватое лицо и пробормотал:

– Да это, понимаешь, такое дело… Это Нюра, наша соседка, сшила из старой скатерти. Она маленьких любит, часто подарки делает. А маме просила не говорить, потому что маме не нравится, когда меня чужие балуют…

Дядя Боря качнул головой и сказал непонятным голосом:

– Хитер ты, мой юный племянничек, не по годам…

– А что такого? Я же правду сказал…

– Ну, правду так правду… Ладно, прыгай и веселись…

Но прыгать и веселиться не получилось, потому что на крыльце возник Лешка.

Лешка вытаращил глаза.

Я тоже вытаращил на него. С испугу. Хотел мигнуть и не мог. Только сейчас я сообразил: ночью-то Лешка видел меня в тополиной рубашке, она светилась при луне. Сейчас он обо всем догадается!

Не знаю, догадался ли Лешка. Поглядел он на меня, сказал “м-да”, хихикнул и спросил Вовку:

– Накачали?

– Ага. Только шипит маленько…

Мы еще с полчаса возились с волейбольной камерой, заклеивали. Лешка больше не смотрел на меня по-особому и ни о чем не спрашивал. Я успокоился. А потом так осмелел, что даже показал “чемпионский” прыжок. Амир сболтнул, что “Славка научился прыгать, как эта самая… кенгуруха… Пускай покажет”, ну я и сиганул через лужайку – от поленницы до бревенчатой стены двухэтажного сарая.

Тогда Лешка негромко, но отчетливо сказал:

– Да-а, сны-то сбываются.

Я опять очень оробел, но спросил небрежно:

– Какие сны?

– Да так… Ерунда.

Ну и ладно, если ерунда.

Мы для пробы попинали накачанный мячик, и Лешка поддал его так здорово, что он, бедняга, улетел на сарай. И остался там, на загнутой кромке железной крыши.

– Запрыгнешь? – с подковыркой спросил Лешка.

Нет уж, дудки! Ты меня не подловишь!

– Не запрыгну, а залезть могу. Я скинул сандалии и стал медленно подниматься вдоль стены. И при этом делал вид, что цепляюсь пальцами рук и ног за выступы и щели в бревнах.

– Как муха, – удивленно сказал внизу Вовка Покрасов.

Я сбросил с крыши мяч, и тут меня опять бес толкнул под ребро. Я прыгнул вниз и лишь у самой земли притормозил падение.

Вовка совсем по-девчоночьи взвизгнул. Я сел в подорожники, потер пятки. Сказал небрежно:

– Отбил маленько. Высоко все-таки…

Лешка хмыкнул.

Толька Петров (он тоже был здесь) презрительно пошевелил ноздрей.

– Делов-то… Я оттуда тоже прыгал.

– Ты в сугроб прыгал, зимой, – напомнил Вовка. Он был справедливый человек.

– Делов-то… Могу и щас.

– Можешь, дак прыгни, – предложил Амир.

– Он может, – сказал я. – У него трусы вместо парашюта.