Журавленок и молнии - Крапивин Владислав Петрович. Страница 23

И в Иринке, и в Журке была беззаботность и в то же время какая-то беззащитность. И, глядя на картину, Вера Вячеславовна каждый раз со щемящей нежностью и тревогой вспоминала голубую жилку, которую, кажется, можно перебить даже травинкой…

На первый взгляд картина была готова. Но Игорь продолжал работать, трогая бликами листья, солнечными точками – ребячьи волосы, зеленым сумраком – тени в кустах. Тонко выписал сухой стебелек, застрявший под погончиком Журкиной рубашки, и крылатое семечко клена, упавшее Иринке на платье.

Один раз Вера Вячеславовна робко намекнула, что, может быть, стоит уже оставить картину. А то можно "зализать" и "пересушить". Однако Игорь нетерпеливо мотнул головой и с осторожной ласковостью спросил у Журки:

– Завтра заглянешь, Журавлик? А то скоро солнце будет уже не то…

Вера Вячеславовна думала, что Игорю просто жаль расставаться с этой работой. Но, может быть, он был и прав, когда говорил, что картина не закончена. Художнику виднее. Никому из посторонних Игорь полотно не показывал, даже Иннокентия решительно прогнал с порога своей комнаты.

– Ну-ну, значит, шедевр создаешь, – обиженно басил тот. – Хочешь поразить ценителей очередным взлетом… Верю и одобряю. А только отдых тоже необходим для творческой личности. Зашел бы ко мне, посмотрел бы мои работы, я не таюсь. Обсудили бы кое-что, посидели…

– Иди, иди, Кеша, – шепотом сказала Вера Вячеславовна, потому что с улицы на третий этаж донеслось знакомое щелканье кроссовок по асфальту: это опять мчался к Брандуковым Журка.

Вера Вячеславовна видела, что ни Журку, ни Иринку не утомляют эти "сеансы живописи". Игорь не заставлял ребят замирать в нужных позах, не ворчал, когда они баловались и раскачивали доску. Он работал быстро, легко схватывая мгновенные движения света и красок.

У Веры Вячеславовны был отпуск. Радуясь, что он выпал на эти славные дни, она садилась в углу мастерской, смотрела, как работает муж, и слушала, о чем болтают ребята. А иногда сама расспрашивала о школьных делах. Спросила однажды, нравится ли Журке школа.

– Да ничего, нравится, – отозвался Журка, покачивая доску. – Такая же, как у нас в Картинске. – Он вдруг засмеялся: – Так же дежурные голосят у дверей: "Где сменная обувь?" И так же столовой пахнет на первом этаже. Будто и не уезжал со старого места.

– По-моему, у вас очень славная классная руководительница, – осторожно заметила Вера Вячеславовна.

– Всякая, – со вздохом проговорила Иринка.

Журка сказал:

– Иногда покрикивает, а так ничего… Зато знаете, что хорошо? Что мы в одном классе. Иринка, я да еще ребята с нашего двора: Саня Лавенков, Митька Бурин, Горька Валохин… Тот, что заходил недавно.

Вера Вячеславовна кивнула. Она помнила мальчика, у которого были коричневые с медным отливом волосы и непонятный взгляд из-под этих волос: настороженный и немного виноватый. Мальчик побыл недолго, обедать отказался и ушел, объяснив, что дома "куча дел". На пороге он обернулся и спросил у Журки:

– Я вечером зайду к тебе, ладно?

– Конечно! – откликнулся Журка.

И тогда мальчик улыбнулся. Улыбка была не похожа на его взгляд – короткая, но доверчивая.

– Вы что, по вечерам вместе уроки делаете? – чуть-чуть ревниво спросила Иринка, когда мальчик ушел. Журка сказал беззаботно:

– Нет, я их еще днем успеваю сделать. Задают-то, сама знаешь, всего ничего…

Задавали, и правда, пока немного. Журка делал уроки буквально за полчаса, а вечером зарывался в дедушкины книги. Одни из них были интересные, и Журка читал их подряд. Некоторые казались скучноватыми, но Журка все равно перелистывал их: разглядывал старинные пометки на полях, иллюстрации, виньетки, читал отдельные страницы. И знал, что когда-нибудь и эти книги прочитает всерьез. А пока они радовали его даже непрочитанные. Они были как загадочные гости из далеких времен. В каждой из них таилась неспокойная и громадная жизнь. Даже в таких непонятных, как, например, "Сочинение об описи морских берегов Г.Мекензия". "Сочинение" было издано при Морском кадетском корпусе в 1836 году. Книга эта, наверно, побывала в экспедициях на парусных фрегатах, которые искали незнакомые берега. А может быть, ее читали знаменитые адмиралы – Нахимов, Невельской, Беллинсгаузен, Литке?

Журка открывал наугад страницы, и там среди сухих наставлений и схем попадались слова, которые пахнут джунглями и соленым прибоем:

«Если и не принять в уважениенедостаток самого барометра… то при всем том способ измерения при помощи сего инструмента не может удобно употреблен быть в таковых путешествиях, поелику в неизвестных, мало населенных и большей частию еще диких странах едва только можно найти тропинку на ровном месте, а тем паче еще обрести через утесы и леса дорогу на вершинуникогда не посещенной горы…»

Листаешь желтую шероховатую бумагу, и будто сам идешь на валкой шлюпке у полосы прибоя, и пена летит через борт, хлещет по высоким ботфортам, и соленые капельки оседают на выпуклом стекле медной подзорной трубы. А за бурунами – берег незнакомой страны с непроглядной чащей дикого леса. Что там, в этой чаще? Развалины древних городов? Неизвестные звери и птицы? Отравленные стрелы осторожного африканского племени?..

О мальчишке из такого племени Журка читал несколько вечеров подряд. Книга была небольшого размера, но пухлая. В потрескавшихся кожаных корках. Рядом с титульным листом – портрет молодого негра в камзоле. Негр был похож на арапа Петра Первого – Ганнибала (Журка видел его портрет в журнале со статьей про Пушкина). Название книги было таким длинным, что заняло целый лист: «Жизнь Олаудаха Экиано, или Густава Вазы Африканского, родившегося в 1745 году, им самим написанная; содержащая историю его воспитания между Африканскими народами; похищение; невольничество; мучения, претерпенные им в Вест-Индийских Плантациях; приключения, случившиеся с ним в разных частях света…» И так далее. Журка даже не дочитал название до конца, потому что какой смысл? В нем пересказывается все содержание. Лучше уж читать саму книжку.

История Олаудаха Экиано оказалась интересной, читалась легко, потому что старинные буквы были большими, как в букваре, а ко всяким "ятям", "фитам" и твердым знакам чуть не в каждом слове Журка привык и не обращал на них внимания…

Мальчишку из дикого племени похитили и продали в рабство другому, более сильному африканскому народу, а потом европейцам. Много пришлось вынести ему горя. Капитан, которого Олаудах считал своим другом и покровителем, предал его: снова продал в рабство – в самое страшное, американским плантаторам.

Всякие беды испытал Олаудах Экиано, прозванный европейцами Густавом Вазой. Побывал в плаваниях и морских битвах, хлебнул всяких приключений, прежде чем добился свободы. Да и что это была за свобода! Несколько раз его снова пытались превратить в раба – потому что черный. Морское дело он знал не хуже капитанов, но сделаться капитаном так и не смог, стал цирюльником. Но это было не главное его занятие. Главное – он старался помочь рабам. Правда, он не призывал к восстанию, он верил, что его поймет и спасет невольников английская королева и "добрые" английские лорды. Но что делать, это был восемнадцатый век. Сейчас-то любому пятикласснику ясно, что глупо надеяться на королев и сенаторов, а тогда еще надеялись даже взрослые серьезные люди.

Конец у книжки был невеселый. Негры, которым Олаудах помог вернуться на корабле в Африку, погибли от голода и дождей на пустынных берегах Сьерра-Леоне. Тогда Олаудах написал королеве письмо с просьбой обратить милостивый взор на страдания невольников. Смешной надеждой на эту милость и заканчивалась книга. Но не это в ней было основное. Главное – приключения Олаудаха и как он добивался свободы, чтобы помочь другим неграм. И еще – ненависть к рабству, которая так и рвалась из старинных и вроде бы медлительных фраз…

Даже непонятно, как напечатали такую книжку в России в 1794 году, при царице Екатерине Второй. Мама рассказывала, что в это же время в России жил писатель Радищев, который выпустил книжку против крепостного права, и его заковали в кандалы и сослали в Сибирь. А "Жизнь Олаудаха Экиано" – это тоже против угнетения. Или царица считала, что лишь бы не задевали рабство в своей стране, а про заграницу пускай печатают, все равно никто не поймет? Ну и дура, значит, она была. Рабы везде рабы, а свобода везде свобода…