Золотое колечко на границе тьмы - Крапивин Владислав Петрович. Страница 21
Галка и Лилька увязались за мной. Мы были в очередной ссоре, и девчонки ехидничали:
– А мы, Славик, скажем твоей маме, что ты пошел играть на деньги. И она поставит тебя в угол!
Это была невероятная глупость. Никогда меня мама не ставила в угол! Презирая девчонок своей мужественной спиной, подошел я к игравшим. Рюха как раз бил железной шайбой по стопке пятаков.
Я встал над ним, унял сердцебиение и развязно сказал заранее приготовленную фразу:
– Здравствуй, бедный Рюха, ни пера тебе, ни пуха…
Эдька, однако, не разъярился. Только зыркнул через плечо:
– Опять приперся, мамин цыпленочек. Чё надо? Играть все равно не пущу, у тебя денег нет.
– А я и не играть. Я на тебя поглядеть.
Он удивился. Встал. Приятели его дышали опасливо и выжидающе. Эдька сказал слегка озадаченно:
– Чё на меня глядеть-то? Не кино.
– Почти что кино, – заявил я, обмирая от собственной наглости. – Эдик Рюха – два слоновых уха.
Эдька был и правда малость лопоух. И намеков на это не терпел. Размышлять – с чего это вдруг смирный соседский Славик так охамел – он не стал. Раз! – и моя рука за спиной. —
– Ах ты козявочка! У кого слоновые ухи?
– У… тебя…
– Ух ты! – Эдька нажал, и боль железным стержнем вошла в локоть и плечо. Я брякнулся на колени. Эдька пыхтел: – Сейчас заплачешь. А ну, говори: "Эдик, больше не буду!" Говори: "У меня у самого ухи"…
Я сцепил зубы.
– Говори… – Это я слышал уже сквозь звон в ушах. Сквозь немилосердную муку.
Господи, да разве можно терпеть такое? Сейчас я заору. Еще только секундочку. Еще чуть-чуть…
Звон стал сильнее, а потом наступила мягкая тишина, и я стал спасительно проваливаться в эту тишину.
Однако совсем я сознания не потерял. Раздался пронзительный визг. Эдькины пальцы разжались. Я завалился на бок и видел, как Галка с лицом, перекошенным от визга, лупит Рюху кулачками по плечам и по башке. Тот закрыл голову. Отскочил.
– Психованная, да? Чё сорвалась?
– Гад! Ты ему руку сломал! Ты за это… в тюрьму!
– Сама такая! – заорал в ответ Эдька. – Это твой папочка в тюрьме сидит! Спекулянт!
Раздался новый визг – Лилькин. И теперь они уже с Галкой вдвоем набросились на Эдьку – с бешенством диких кошек. И грозный Эдик Рюхин был бит двумя рассвирепевшими девчонками на глазах у всего честного народа. Так бит, что с ревом ударился в бега.
Вмиг рухнула мощь и слава диктатора. А меня подняли и повели на свое крыльцо, как раненного героя. Ласково уговаривали потерпеть. И я терпел, только брызги сами летели с ресниц.
Рука, к счастью, оказалась не сломана и даже не вывихнута. Правда, до вечера болели плечо и локоть, но, конечно же, сильнее боли было чувство гордой победы. Выдержал, не сдался! Я чувствовал, что теперь, пожалуй, смогу наконец смотреть на Володьку без внутренней робости, как равный.
Победная радость так заполняла меня, что все остальное казалось неважным. И я без особого волнения услышал вечером от мамы:
– Послезавтра наконец мы переедем. Контора Артура Сергеевича уже подписала все документы, и заведующий обещал дать грузовик.
Ну что же, переедем так переедем. Немного грустно расставаться с Галкой и Лилькой и – главное – с Володькой. Но ведь не в другой же город уезжаем, в конце концов. Зато станем жить по-человечески, а не в этой тесноте…
На следующий день в школьном коридоре я отозвал в уголок Серегу Тонкошеева.
– Вот… Возьми свою деньгу.
Круглое Серегино лицо даже поглупело от удивления.
– Откуда она?
– От верблюда… – вздохнул я. —
– Значит… это ты тогда ее увел?
– А кто? Прасковья, что ли? Здорово я тебя обдурил! В кармане дырка, вот она в эту дырку и туда… – Я тряхнул мешковатой штаниной.
Серега подумал, помигал. Потом посмеялся:
– Хитрый ты. А я тебе поверил.
– Ты это… не злись на меня. Вот она, забирай…
– Да я не злюсь, – Серега взял монету, повертел в толстых пальцах. – А с чего это ты? Ну, сперва стянул, а теперь…
– Так… Потому что скоро уеду. В другую школу пойду. А мы с тобой… ну, все же два года в одном классе. Хоть не на одной парте, а все равно почти рядом.
Серега кивнул: понятно, мол. Подумал. И протянул монету обратно.
– Бери насовсем.
– Правда?
– Ага. Мне она по фигу, я ее тогда случайно… нашел. А тебе… ну, вроде как память.
Вскоре мы переехали на улицу Нагорную. Это было далеко от Смоленской. И прежняя жизнь отодвинулась, стала казаться давней. Заслонили ее другой дом, большая школа-семилетка, новые знакомства.
И оказалось, что даже для большой дружбы расстояния ставят барьер.
Конечно, я часто вспоминал Володьку и даже раза два приходил к нему. И мы были рады друг другу. Но сам он у меня на Нагорной ни разу не появился. А время бежало быстро. И постепенно мы стали друг для друга – п р о ш л ы м.
10
Потом, казалось бы, появилась возможность восстановить нашу дружбу: через два года мы перебрались с Нагорной на улицу Грибоедова, а она совсем недалеко от Смоленской.
По дороге в школу и обратно я теперь часто ходил мимо Володькиного дома. Но зайти к нему так и не решился. То время, в котором мы не виделись, казалось мне громадным. Оно, это время, отделило меня от Володьки и вообще от той жизни, когда я был третьеклассником начальной школы номер девятнадцать. И от Галки с Лилькой отделило, к ним я тоже не заглядывал.
Впрочем, с Володькой мы несколько раз встречались – прямо на улице. Ну… и ничего. Поздороваемся, поговорим о том, о сем и разойдемся. Володька смотрел, как и прежде, открыто и ласково, но словно… издалека, что ли. Наверно, тоже из той давней поры, когда мы были вместе.
А потом я узнал, что Володька куда-то уехал. Насовсем. И больше ничего мне о нем неизвестно.
Зато недавно я видел Володьку во сне. Сон был длинный, подробный, ну прямо кино. Только такое кино, где я не в зале, а как бы внутри экрана.
Я видел, что мы с Володькой живем в небольшом, уютном таком пионерском лагере. Даже название помню – почему-то "Бобрёнок". Это слово – на ленточках наших бескозырок.
Да, мы все тут носим голубые бескозырки и белую пионерскую форму, словно в Артеке или где-то еще на Юге. Но «Бобрёнок» вовсе не у моря. Он на краю бревенчатой деревни, недалеко от смешанного – ели да березы – леса, которым поросли пологие склоны. Скорее всего, здесь отроги Уральских гор.
Мне и Володьке уже не девять лет, как на Смоленской, а двенадцать-тринадцать. К тому же, мы в разных отрядах. И поэтому за всю смену ни разу не подошли друг к другу. Даже не здоровались, когда сталкивались на лагерных дорожках. В этом не было ни вражды, ни отчужденности, скорее – стеснительность и виноватость за угасшую дружбу. Или даже сомнение. "Может, это и не Володька", – думал я. А он думал, наверно: "Вдруг это не Славка?"
Во сне я помнил всё, что было в лагерной смене, но само действие сна разворачивалось, когда эта смена почти закончилась. В последний день.
День выдался хлопотливым: бегали ребята, суетились вожатые – все готовились к заключительной линейке и прощальному костру. Завтра утром должны были приехать автобусы.
Я почему-то ни в чем не участвовал. В этакой рассеянной грусти бродил вдоль лагерного забора. Я смутно чувствовал, что это не первое мое детство, что когда-то я был уже взрослым, а потом как-то незаметно опять стал шестиклассником. Но эта догадка не удивляла и не тревожила, меня: то, что случилось, я воспринимал как закономерность. Было только печально от того, что смена кончается и как все сложится дальше – непонятно (может, снова стану большим?)
Вот здесь-то и подошел Володька. Сказал как ни в чем не бывало:
– Пойдем побродим вдвоем. А то за всю смену ни разу даже не поговорили.
Конечно, это был он! Со знакомыми серыми лучистыми глазами, с косой светлой челкой, со знакомой родинкой на мочке уха. С ласковой полуулыбкой и всегдашним пониманием во взгляде. Подросший, но все равно самый что ни на есть Володька.