Опоздавшие к лету - Лазарчук Андрей Геннадьевич. Страница 185
– Дима, Димочка! – закричала она. – Дима, очнись же! Дим Димыч, узнавая ее, робко улыбнулся.
– Спасибо, Пончик, – сказала она Пашке. – Я не знаю, как… – и с ненавистью посмотрела на Леониду.
Леонида стояла, отрешенная, там, где кончался мост и начиналась поблескивающая дорога. Ее хитон, грязный и прожженный, свисал с плеч неподвижно – хотя жгучий ветер с пустоши здесь, наверху, был силен. Дракон, воя, уже не полз по кругу, а крутился на месте: его левые лапы судорожно царапали землю, а правые волочились, цепляясь. Что-то еще изменилось в пейзаже, но Пашка не мог понять, что. Потом Леонида с трудом приоткрыла рот и сказала, не глядя ни на кого:
– Все. Уходите.
– А остальные? – спросил Пашка.
– Нет остальных, – вместо Леониды ответила Татьяна.
– Уходите, – повторила Леонида. – Уже начинается… Тихий, но покрывающий все звук возник ниоткуда. От него тяжестью налились ноги, а вокруг стало пусто и холодно.
– Бежим, – сказала Татьяна, сделала шаг в сторону Леониды и вдруг остановилась.
– Не туда, – еле ворочая языком, сказала Леонида. – Через мост… в башню…
– А вы? – задохнулся Пашка.
– Бегите… хорошие… бегите… скорее…
С трудом, не понимая, что делается с ногами, с головой, Пашка потащился через мост. Овальное отверстие ворот медленно плыло навстречу. Татьяна догнала его и вцепилась в рукав. Другой рукой она держала Дим Димыча.
– Танька… что это?..
– Потом, Пончик… потом… скорее… сил уже нет…
– Леонида… почему?..
– Держит нам… дорогу… не понимаешь?..
Казалось, они поднимаются по крутой тысячеступенной лестнице – так трудно давался каждый шаг. Воздух стоял стеной. Последние двадцать шагов были смертельно трудны. Ног уже не было – каменные подпорки. Свинцовые подпорки. Нечем стало дышать – твердый воздух резал гортань. Пашка знал, что они никогда не дойдут. А потом неожиданно – казалось, ворота еще впереди – они повалились навзничь, как будто лопнула не пускавшая их паутина, и поплыли куда-то. Здесь было темно. Вскоре овал ворот превратился в туманное пятнышко позади, а потом исчезло и оно.
Может быть, прошли годы. Здесь ничто не напоминало о времени. Здесь не было верха и низа, правых и виноватых, жизни и смерти. Здесь был покой. Как маленький окаменевший зверь, спрятанный в скале, Пашка висел посреди ничего без ощущений, чувств, мыслей и желаний. Но шевельнулась и поднялась Татьяна, и стал свет, твердь земная под спиной и затылком и мерзкая искрящая боль в груди и боку. И Пашка застонал протяжно и жалобно. Все кончилось, и нужно было, чтобы его пожалели.
– Тише, Пончик, тише, – плача, сказала Татьяна, – не расслабляйся, нам еще идти и идти… у меня тоже все болит, я тоже не могу… и Диму тащить, тащить ведь придется…
И тут Дим Димыч приподнялся и посмотрел вполне осмысленно:
– Куда это вы собрались меня тащить?
– Димочка… – выдохнула Татьяна и опустилась на землю.
– Погоди… где это мы? – Дим Димыч заозирался, и Пашка тоже, насколько позволяла боль, закрутил головой.
В самом деле: помещение, куда они каким-то непонятным способом попали, было странно: круглое, вернее, цилиндрическое, с рядами темных квадратных окошек на высоте, оно напоминало то ли павильон «чертова колеса», то ли арену для гонок по вертикальной стене. В центре, там, где должно было находиться колесо, стояло что-то, похожее на песочные часы высотой с трехэтажный дом. Мощные колонны из полированной бронзы ограждали саму колбу – формы, может быть, не классической, но характерной, с перехватом посередине. Колба была абсолютно черной, без малейшего отблеска. Высокий туманный потолок заливал все голубоватым подменным светом. Возле стены местами стояли какие-то зачехленные механизмы. Диаметр помещения был метров тридцать, и никакого выхода из него видно не было.
ВИТО, ИЛИ САЙР КСИМЕН, ИЛИ ДАН, ИЛИ ДИМ ДИМЫЧ
На завтрак были другие плоды, с хлебным и ореховым вкусом, и новое питье, похожее на молоко, но не молоко. Старуха, госпожа Моника, ела как птичка; Дан же ничего не мог с собой поделать. Ему с трудом удавалось держать себя в рамках приличий и не начать жрать, набивая рот и чавкая. Он слышал, что так бывает, но не думал почему-то, что такое может быть с ним. Это казалось непристойным и унизительным. Впрочем, старуха так не считала и явно была довольна аппетитом гостя.
Гостя? Такой статус устроил бы его – если бы не был противоестественен. Впрочем, все, что произошло с утра вчерашнего, бесконечно далекого дня, было противоестественно. Пропажа Вирты, бег по остывающему следу, проход сквозь траву, капище лесных, желание убить… и – медленные сборы, будто что-то отводило мысль и взгляд, рысканье на тропе, хотя все было понятно, необыкновенная – и ожидаемая! – легкость прохода, какая-то неполная, кастрированная месть, невозможность убить… приветливость старухи, постыдный жор, чувства уюта и тоски, чужие сны и томящая боль в груди. Все, что происходило, происходило с ним – и не с ним, потому что он не узнавал сам себя.
– Ты кушай, сынок, – сказала старуха. – Кушай, я еще принесу. Этого добра здесь – невпересчет. Вы там, небось, впроголодь живете?
– Нет, – проглотив кусок, сказал Дан. – Не впроголодь… – и впился зубами в ароматную мяготь.
– А вкусноты такой все равно нет, – уверенно сказала старуха. Дан кивнул. Не вяленая баранина и не лепешки на воде…
– А вот не поверишь – все это при мне началось, – сказала старуха. – Я маленькая еще была, у брата жила. Брат работника держал, а работник руку имел, травы знал и шептать мог. И сделал работник садик, повязал его, и стал садик желания его исполнять. Ну, а ты знаешь – чем трава лучше, тем подход к ней деликатнее. А брат раз перепил – с мужем моим потомошним – и в садике том уснул. И все – высосала его трава. Долго найти не могли, думали – в город уехал. На пятый, что ли, день его работник-то как раз и нашел. Лежит вот такая куколка, с ладошку… С испугу хотели спалить садик, а война же шла, ну, и – не до того оказалось… И вот, видишь – расползлось. Теперь везде, считай, этот садик, а к добру это, к худу – не знаю.
– И я не знаю, – сказал Дан. – Вчера еще знал, а сегодня уже не знаю… Если б людей деревьям не отдавали – кто бы против был?
Старуха помолчала, глядя куда-то мимо Дана. В окно доносились детские голоса и тонкий – не собачий, а скорее, лисий – лай.
– Никто ни в чем не виноват, – вдруг сказала она тихим чужим голосом. – Так вот живешь, живешь, а потом понимаешь – никто ни в чем не виноват. Убил бы ты меня – а виноват бы не был. И не убил – тоже не виноват.
– Не понимаю, – Дан напрягся.
– А никто не понимает, – сказала старуха. – Рожали спрашивали, хотим мы или не хотим. И мы рожаем, не спрашиваем. Так же и смерть принять… Пойдем, сынок.
– К-куда? – поперхнулся Дан.
– К Лекья-камнерезу. Он через скалы короткий путь знает. Проводит тебя. А ты подумал – к деревьям? Нет, не твой черед… Да и не смерть то, а многие жизни. Так говорят.
– И ты веришь, госпожа?
– Мне все равно. Идем.
– Моя жена… Она не хотела идти. Ее тащили. Несли. Она дралась. Я видел кровь на земле. Она любила меня, она хотела детей от меня…
– Лес дает нам, что мы захотим. Но и берет, что захочет. Она была лесной и посвящена лесу. Ты знал?
– Она была моя.
– Потом уже твоя.
– Зачем все это? Зачем? Ты ведь знаешь. Скажи!
– Кабы знать… А может, оно и лучше, что не знаем. Нам пора. Она взяла Дана за руку, как маленького, и повела к двери. В полость пушистого зеленого кокона шагнул он.
Все было как в дымке, как в зеленом тумане.
Налетели, кружась, легкие звуки.
Паутинки запахов липли к лицу.
Дан зажмурился и чихнул.
И все исчезло.
Все осыпалось, будто ветхой бумаге стало невмоготу от бешенства красок и бешенства времени. Пыль осела, растекаясь по полу и взвихряясь на сквозняках. Было пронзительно холодно, будто пленочка стен прикрывала собой массив вечного льда. Вито приподнялся на локте, сел. Он был один, и гипноген, присоединенный к эрму, висел на странном кронштейне: ржавой рапире, воткнутой в стену. Сквозь попискивание эрма проступала мертвая тишина.