Что-то в дожде - Левандовский Борис. Страница 7
Поздней ночью меня разбудило чье-то прикосновение. Холодная и вялая как у трупа рука медленно скользила по моему лицу, словно изучая его контуры в безжизненной апатии. Вот она достигла носа… опустилась к губам… и, мгновение замешкав на подбородке, свалилась на грудь, будто отрубленная. Конечно же, рука была моя собственная. Просто я закинул ее за голову во сне, и через какое-то время она лишилась чувствительности из-за оттока крови – ну, вы наверняка знаете, как это отвратительно: особенно если пытаетесь ее переместить с участием другой руки и ни черта не чувствуете, она словно чужая, и этот некто – явно уже не жилец. Но худшее еще впереди: через несколько секунд, когда кровь снова заполнит каналы, тысячи крошечных реаниматоров примутся за дело, чтобы вернуть ее вам назад, беспощадно орудуя тысячами мельчайших иголок, и самое лучшее, что вы можете сделать – это попытаться быстрее заснуть.
Только я не смог. Потому что вспомнил, что больше я не у себя дома, – подо мной не привычная широкая тахта в детской, а больничная койка, и нет справа Димы, спящего у внешнего края (стерегущего Границу). Хотите смейтесь, хотите нет, но это важно. Важно, если ты привык иметь старшего на годовую декаду брата, проводящего с тобой рядом каждую ночь. Теперь уже давно настала моя смена спать у Края – там, под безопасной стенкой, моя жена, куда никаким мохнатым рукам не дотянуться, да и мерзким щупальцам тоже лучше самим завязаться морским узлом. Не спорю, во всем этом явно присутствует что-то неистребимо детское, что-то остается в некоторых из нас навсегда с тех времен, – словно какая-то часть упорно не желает уступать место назойливо стучащему в дверь взрослению. И мне вовсе не стыдно говорить об этом, я думаю, что даже Бог – Он тоже Юный, хотя никого и никогда не боялся. Мы говорим о видении мира, о том особом отношении к жизни, в конце концов, вы понимаете?
В общем, я открыл глаза и вспомнил, что теперь в «Спутнике». Повернулся на бок, ощущая игольчато-ледяное копошение реаниматоров в воскресающей руке. Все остальные ребята дружно сопели в две дырки и видели сны; все так же потрескивал огонь в печке, и из-за нее по полу тянулся тонкий лучик света, падающий через дверную щель из коридора; с улицы доносился мягкий шепот дождя, ублажающего осеннюю ночь… И мне опять стало тоскливо до слёз. Пятница казалась недосягаемо далекой эпохой – почему-то еще более далекой, чем днем. Я закрыл глаза, уверенный, что мне уже ни за что не уснуть, а когда открыл снова… было утро.
Рядом с кроватью скромно ожидала пустая чисто вымытая баночка с моей фамилией на полоске бумаги вместо этикетки, что на местном наречии означало также: «Добро пожаловать».
Ну и заставил же меня понапрячься этот «фуфлыжник»!
Нас сидело трое в коридоре третьего корпуса, ожидающих своей очереди сдавать анализ крови: в преддверии скорой выписки «фуфлыжник», года на два старше меня; малый, который наглотался вчера соплей Ноны; ну и я, понятное дело.
– Вот, – сказал «фуфлыжник», уж не помню, как там его звали, демонстрируя мне круглую запекшуюся царапину на лбу. – А еще отсюда… называется проба мозга. Прокалывают такой здоровенной иглой, может, видел?
– Не-а, – покачал я головой, изо всех сил пытаясь скрыть нарастающую панику. Малый, что сидел по другую сторону «фуфлыжника», настороженно прислушивался к нашему разговору.
– И еще вот, – «фуфлыжник», закатив штанину, гордо явил моим округлившимся глазам покрытую старой коркой овальную ранку на колене. – Проба костного мозга. Это больнее всего. Некоторые даже теряют сознание от такой боли.
– И они даже не обезболивают? – изумлялся я.
– Нет, – сокрушенно вздохнул тот, качая головой. – Нельзя, потому что это искажает анализы. Вот как, понимаешь?
Чего же тут не понять, и дураку ясно. Если что-то я и не понимал через десять минут, то это: как мог так дешево купиться. Но его «доказательства» выглядели так чертовски убедительно! Пускай в больницах мне и не доводилось раньше слышать ни о чем подобном… только я ведь впервые попал – в санаторий.
– Не переживай, – подбодрил меня «фуфлыжник». – Главное, что почти всегда после этого удается выжить.
Я заметил, что плечи малого мелко затряслись, и наклонился немного вперед, чтобы увидеть, в чем дело. Тот беззвучно плакал («фуфлыжник», казалось, совершенно позабыл о его существовании). Да я и сам уже был на взводе. Перевел взгляд на входную дверь, всерьез подумывая, удастся ли сбежать, а потом… а что потом? Меня быстро поймают и приволокут обратно, чтобы все равно заставить сдать эти ужасные анализы, только уже силой. Такие сцены я видел многократно, особенно, когда кто-нибудь трусил дать себе проткнуть иглой вену. Я тоже, помнится, вопил и метался, как сумасшедший, бился в руках, но только поначалу – затем привык. Практика и опыт великое дело, знаете ли.
Я решил тем временем осмотреться, а малый по правую руку «фуфлыжника» начал уже слышно подвывать.
– Пускай идет первый, – шепнул, наклонившись ко мне, жертва мозговой пробы (может, у него и впрямь когда-то хотели взять да обнаружили, что кто-то все повыскребал раньше). Я согласно кивнул.
Коридор, где мы сидели в жестких деревянных креслах, сколоченных в ряд с помощью доски, как в старых дешевых кинотеатрах, – существовал до некоторой степени условно. Основное помещение в действительности было одно, уставленное ширмами и перегородками разной высоты с натянутой между стойками белой материей: слева от нас громоздились давно знакомый мне аппарат УФО для кварцевого прогревания дыхательных путей, похожий на пузатый самовар, и УВЧ – с длинными и многосуставчатыми, будто лапы гигантского паука, тэнами, оканчивающимися круглыми сменными «тарелками»; за спиной тянулись забранные белыми шторами кабинки для ультразвука, электрофореза и других процедур; а впереди – высилась наша ширма, откуда вот-вот было готово донестись приглашение войти.
Из-за зловещей ширмы слышалось звонкое стеклянно-металлическое лязганье всяческих медицинских штуковин известного назначения на поддонах и в стерилизаторах, заставляющее желудок покрываться ледяной коркой, в ожидании, когда все это примется за тебя, а сверху выглядывала какая-то полусферическая хрень на штативе. Должно быть, то самое приспособление, которым сверлят череп, чтобы добраться до мозгов, – решил я, – чем-то напоминает вертикальный шлемовидный фен в женской парикмахерской…
Судя по голосам, за ширмой медсестер было двое. Значит, одна (если пользоваться моим больничным опытом) должна брать двойной анализ крови из пальца, другая – из вены на ревмопробы, так это называлось. Кто же из них тогда…
В этот момент из-за ширмы донеслось:
– Заходите по одному!
«Фуфлыжник» многозначительно глянул на меня и подтолкнул уже откровенно разнюнившегося малого:
– Давай!
Тот поднялся, плача в три ручья, сделал пару неверных шагов к ширме, оглянулся на нас с невыразимой тоской («О-о, кажется, началось!» – донесся слегка раздраженный голос одной из сестер за ширмой), но все же с понурой покорностью поплелся дальше, словно на убой.
Это выглядело настолько трагически и в то же время комично, что я, не смотря на ситуацию и медленно растущий ужас в собственной груди, едва сдержался, чтобы не расхохотаться.
Подобные вещи происходили со мной и раньше, и много позже этого случая – особенно, если доводилось ожидать в очереди среди других детей под кабинетом или подобной ширмой, где берут кровь на анализ. Как правило, это происходило в поликлинике. Представьте вереницу напряженных детских рожиц, бледных и сосредоточенных, будто у маленьких смертников, в основном от четырех до семи, чья судьба сейчас решается страшными людьми, облеченными в белые халаты; они жмутся к родителям, что-то шепчут им на ухо и, теряя последнюю надежду, скисают окончательно – оттого и стоит такая неестественная, парадоксальная тишина, которой не должно быть в природе, если собирается столько детей. И, тем не менее, это действительно происходит. Наконец время приема начинается, следует приглашение, и все смотрят во след герою, чья очередь идти первым. Остальные замирают, цепенея, превращаясь в слух, глядя в одну несуществующую точку, некоторые даже не дышат – тишина становиться уже почти кристальной. Самые жуткие мгновения. Что происходит – там, за белой ужасной ширмой? Скажи нам, герой – это больно? Это то, что мы думали, идя по дороге сюда – под конвоем собственных родителей, – нас ведь тоже предали, мы все пройдем по этому пути, и поэтому имеем право знать: это очень больно? Только не молчи, иначе мы решим, что ты уже умер… И вот – сперва тихое, а затем быстро нарастающее хныканье за ширмой, короткий вопль… О да, это больно, теперь мы знаем точно, это невыносимо, мы навсегда запомним тебя, герой. По очереди бежит судорога дергающихся подбородков… и кто-то, наконец, не выдерживает. А затем еще и еще. Настоящая фонографическая цепная реакция, – спустя полминуты апогей достигается всеобщим рёвом двух-трех десятков маленьких глоток. Выход еще заплаканного, однако теперь безмерно счастливого героя остается совсем без внимания. Но тут – может, галлюцинация? – вы замечаете какого-то паршивца, что не плачет с остальными, а корчится в безудержном припадке смеха. И понимаете внезапно одну невероятную вещь: да ведь ему, черт возьми, действительно смешно! Просто лопнуть готов. А потом и до вас начинает доходить…