Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах - Берлин Исайя. Страница 11

в роман, он считал своими лучшими). Он мечтал, что книга обойдет весь мир и будет, если повторить слова Пушкина, "глаголом жечь сердца людей".

Позже, в тот же день, когда приглашенный в числе других именитых гостей

прославленный Андронников развлекал общество занимательными историями об

итальянском актере Сальвини, Зинаида Николаевна отвела меня в сторону и со слезами на

глазах стала умолять отговорить Пастернака от попытки издать "Доктора Живаго" за

границей без разрешения на то властей. Ведь "они", как мне должно быть известно, на все

способны, и она боялась, что жертвами могут стать ее дети. Тронутый ее отчаянием, я при

первой же возможности заговорил с Пастернаком. Я сказал ему, что книгу можно

переписать на микрофильм, который, заверил я поэта, будет спрятан в разных местах

земного шара: в Оксфорде, Вальпараисо, Тасмании, на Гаити, в Ванкувере, Кейптауне и

Японии, и это настолько надежно и безопасно, что даже при взрыве ядерной бомбы текст

не пострадает. Не стоит ли Пастернаку обдумать мое предложение и пока отказаться от

публикации, учитывая позицию советских властей?

Второй раз за неделю поэт по-настоящему рассердился на меня. Он сказал, что

несомненно ценит мою заботу о безопасности его и его семьи (последнее он произнес

слегка иронично), но что я хуже заморского дипломата, который одиннадцать лет назад

пытался обратить его в коммунистическую веру. Он сам в состоянии принимать решения

21

и нести за них ответственность. Пастернак рассказал, что говорил со своими сыновьями, и

те готовы ко всем трудностям и испытаниям. Поэт попросил меня больше не поднимать

этот вопрос, ведь я сам читал книгу и понимаю, как много она значит для него. Мне

нечего было возразить, и я в смущении промолчал.

Через некоторое время, возможно, желая разрядить атмосферу, Пастернак снова

обратился ко мне. "Знаете ли, моя позиция не так безнадежна, как это кажется. Мои

переводы Шекспира, например, с успехом идут на сцене. Позвольте рассказать по этому

поводу забавную историю". Он напомнил, что когда-то сам познакомил меня с советским

актером Ливановым, чья настоящая фамилия Поливанов. Ливанов пришел в восторг от

пастернаковского перевода "Гамлета" и несколько лет назад решил поставить по нему

спектакль и сам в нем играть. Он получил на это официальное разрешение, и работа над

постановкой началась. В то время Ливанова пригласили на один из традиционных

кремлевских банкетов, организованных Сталиным. Кульминационным моментом этих

вечеров был обход самим вождем столиков с гостями, обмен приветствиями и тостами.

Когда Сталин подошел к Ливанову, актер попросил его: "Иосиф Виссарионович, посоветуйте, как играть Гамлета". Он предполагал, что Сталин даст какой-нибудь

шутливый совет, а он, Ливанов, будет потом с гордостью всюду об этом рассказывать. В

интерпретации Пастернака это звучало так: если бы Сталин ответил, что надо играть в

розово-лиловой манере, то Ливанов передал бы эти слова актерам, как строгое

предписание. О чем тут думать - сам вождь указал! Он, Ливанов, лишь воспроизвел его

слова. Однако Сталин произнес: "Вы актер? Художественного театра? Тогда вы должны

обратиться не ко мне, а к вашему художественному руководителю, я не специалист по

театральным вопросам". Потом помолчал и прибавил: "Но поскольку вы обратились ко

мне, позволю себе высказать свое мнение. 'Гамлет' - декадентская пьеса, и нечего ставить

его вообще". С тех пор репетиции прекратились, и "Гамлета" не ставили до самой смерти

Сталина. "Видите, - сказал Пастернак, - времена меняются, непрерывно меняются".

Последовала тишина.

Потом Пастернак, как часто бывало в прошлые времена, заговорил о французской

литературе. Со времени нашей последней встречи он прочитал "Тошноту" Сартра и

нашел, что роман непристоен, и его просто невозможно читать. Как же может случиться, что после четырех столетий расцвета развитие французской литературы, похоже, повернулось вспять? Арагон, несомненно, приспособился к нуждам времени. Духамел и

Гвенно невыразимо скучны. А кстати, пишет ли еще Мальро? Не успел я ответить, как

заговорила одна из присутствующих гостей - женщина с наивным, трогательным и милым

лицом, какие гораздо чаще встречаешь в России, чем на Западе. Эта дама, учительница по

профессии, только недавно освободилась после пятнадцати лет лагерей, к которым была

присуждена только за то, что преподавала английский. Смущаясь, она спросила, написал

ли Олдос Хаксли что-то новое после своей книги "Контрапункта", и пишет ли еще

Вирджиния Вулф. Она никогда не читала ее книг, но знает о ней из французской газеты, каким-то чудом попавшей в лагерь, и думает, что творчество писательницы ее бы

заинтересовало. Трудно описать, с каким удовольствием я передавал этим людям, столь

жадным до информации, новости из внешнего мира о литературе и искусстве. Ведь им

почти никогда не предоставлялась возможность что-либо услышать от очевидцев. Я

попытался рассказать все, что знал об английской, американской и французской

литературе того периода. Мне казалось, что я отчитываюсь перед жертвами

кораблекрушения, оказавшимися на необитаемом острове и десятилетиями отрезанными

от цивилизации. И как они слушали жадно, взволнованно, восхищенно! Присутствующая

среди гостей Нина Табидзе, вдова грузинского поэта Тициана Табидзе, друга Пастернака, погибшего во время террора, спросила, по-прежнему ли популярны в западных театрах

Шекспир, Ибсен и Шоу. Я ответил, что интерес к Шоу упал. А вот Чехов любят, и его

22

пьесы часто ставятся. Я привел точку зрения Ахматовой, совершенно не разделявшей

общее мнение о гениальности Чехова. Она находила чеховский мир всегда одинаково

серым, запыленным и унылым, царством тумана, где никогда не светит солнце и не

блещут мечи, где люди, несчастные человеческие создания, бессильны и беспомощны.

Она называла этот мир пародией на жизнь. (Я однажды услышал суждение У.Г.Йетса, сходное с мыслями Ахматовой: "Чехов ничего не знает о жизни и смерти. Он не знает о

том, что подножие небес полно лязгом скрещивающихся мечей").

Пастернак был глубоко не согласен с Ахматовой. "Скажите ей, когда увидите ее - к

сожалению, мы не можем свободно ездить в Ленинград - так скажите же ей от имени всех

нас здесь, что все русские писатели склонны читать проповеди, даже Тургенев любил

повторять избитые нравоучения типа 'время лечит', и только Чехов свободен от этого. Он -

само творчество, он все превращал в искусство, он - наш ответ Флоберу". Пастернак

предупредил, что Ахматова непременно заговорит со мной о Достоевском и будет

критиковать Толстого. На самом деле Толстой был прав в оценке Достоевского: "Его

романы - это страшный беспорядок, смесь шовинизма и истерической религиозности".

Подобное суждение невозможно отнести к Чехову. Скажите это Анне Ахматовой от моего

имени! Я очень люблю ее, но переубедить ее нельзя ни в чем".

Но когда я увиделся с Ахматовой в следующий раз, в Оксфорде, в 1965 году, то не

стал ей все это передавать. Ведь Пастернака тогда уже не было живых, и она не могла

ответить ему. Она, действительно, говорила о Достоевском со страстным восхищением.

Но вернемся к моей первой встрече с поэтом (она ненавидела слово "поэтесса") в

1945 году в Ленинграде. Произошло это следующим образом. Я услышал, что так

называемые антикварные книги в Ленинграде намного дешевле, чем в Москве. Страшный

голод во время блокады вынуждал людей, прежде всего старых интеллигентов, обменивать свои литературные собрания на хлеб. Часто блокадники, ослабевшие и