Брут - Берне Анна. Страница 43
Как они посмели обвинить Марулла и Флава? Вся вина трибунов заключалась лишь в том, что они исполнили свой долг. Вступая в должность, каждый из них принес священную клятву хранить римскую политическую систему и защищать сограждан от угрозы тирании. Судилище над ними — вопиющая несправедливость.
Брут терзался, не зная, что предпринять. Пойти к Цезарю, высказать ему в лицо все, что он о нем думает? Увы, это стало невозможно. Вот уже месяц, как Гай Юлий, одержимый страхом перед заговорщиками, не принимает ни друзей, ни знакомых. Он теперь покидает дом в окружении целого эскорта из вооруженных ветеранов-испанцев, готовых по первому знаку хозяина перерезать глотку кому угодно.
Эта охрана сама по себе — дурной признак. Каждый римлянин знает, что «сателлитами», вооруженными воинами, окружали себя греческие тираны. В свободном государстве, в городе, живущем нормальной жизнью, правитель не нуждается в охране: его защищает все население, и если какой-нибудь сумасшедший, иноземец или подосланный вражеский агент, попытается причинить ему зло, любой гражданин, не задумываясь, прикроет его своим телом. Еще во времена Каталины, злосчастного соперника Цицерона на выборах консула, весь сенат хохотал над Марком Туллием, который явился на заседание под охраной, а под тогу надел кольчугу.
Как там говорил Лабиер в своей пьесе? «Тот, кого боятся многие, сам должен бояться многих». Очевидно, именно это и происходит с Гаем Юлием. Человеку с чистой совестью нечего опасаться своих сограждан. Если он и в самом деле не стремится к тирании, зачем ему бояться тираноубийц?
Нет, разговор с Цезарем ничего не изменит. Да и Брут уже давно выпал из круга его приближенных. Эти убежденные сторонники диктатора, никогда особенно не доверявшие Марку Юнию, наверняка обсуждали между собой его нарочитое отсутствие на обоих скандально известных заседаниях сената. Возможно, кто-то из них уже попытался насторожить Гая Юлия против него, потомка тираноборцев. Если б только они знали, какая жестокая борьба шла в его сердце, они поостереглись бы попусту болтать. Но никто об этом даже не догадывался. На людях Брут, как всегда, держался спокойно, а лицо его хранило непроницаемое выражение. Он, конечно, выглядел усталым, но не более того. Впрочем, и Цезарь в последние дни заметно сдал. Как-то раз, с неудовольствием разглядывая свои исхудавшие руки, он пробормотал:
— Недолго Бруту осталось ждать... Скоро это старое тело само обратится в прах...
Что он имел в виду? Не верил в опасность, исходящую от Брута, потому что не считал его достаточно отважным, или он полагал, что своими милостями купил его с потрохами?
«Нет столь выгодного рабства, ради которого я свернул бы со стези свободы!» — Брут не уставал повторять про себя эти слова. Он никогда не согласится стать рабом, даже если ценой свободы будет жизнь. Вот только Порция... А разве с утратой свободы он не потеряет и Порцию? Дочь Катона никогда не будет женой раба.
Дух самопожертвования все сильнее завладевал мыслями Марка. Если ему суждено умереть, он умрет. Но он не собирался умирать глупо, не собирался раньше времени выдавать свои тайные побуждения.
Назавтра после позорного судилища, устроенного над трибунами Маруллом и Флавом, поздним вечером, под покровом темноты, к дому Брута тихо подошли несколько человек. Это были члены сената. Марк принял их. Оказалось, они принесли с собой петицию, в которой содержалось предложение выдвинуть кандидатами на консульские выборы будущего года обоих изгнанных трибунов.
Какое благородство! Какое уважение к законности! И какая непроходимая глупость!
Брут наотрез отказался подписывать документ, и просители удалились в убеждении, что Брут — настоящий перебежчик, если только не отъявленный трус.
Он не стал им ничего объяснять. Если людям хочется верить, что с помощью петиций можно противостоять тирану, что ж, это их право. Он не намерен включать свое имя в список и подставлять себя под удар.
Брут сознавал, что должен действовать иначе, хотя еще не очень хорошо представлял, как именно. Во всяком случае, участвовать в идиотских затеях он не будет. Он постарается сохранить свое важное преимущество: его пока ни в чем не подозревают.
Да, после ухода сенаторов он с особенной остротой ощутил свое одиночество. Да, он прочел в их глазах почти не скрываемое презрение. Да, он не смел открыться даже Порции и избегал оставаться с ней наедине, лишая себя единственной радости в жизни.
Он еще не знал, что сделает. Он лишь понимал, что должен остановить Гая Юлия Цезаря.
Последствия его отказа подписать петицию в защиту сосланных трибунов не заставили себя долго ждать. Начиная со следующего дня, являясь по утрам в здание претории для отправления служебных обязанностей, он стал находить в своем кабинете записки примерно одного и того же содержания. «Ты спишь, Брут, а Рим уже примеряет цепи», — говорилось в одной, найденной под стулом. «Нет, ты не из породы истинных Брутов!» — укоряла другая, ловко засунутая между свитками с судебными делами.
«Ты спишь, Брут...» Это он-то, который уже долгие недели мучится жестокой бессонницей! Но еще больнее ранили его записки, в которых подвергалось сомнению его право носить имя Брутов. В этих посланиях ему чудились оскорбительные намеки на сомнительность его происхождения, на добродетель его матери. Если б только сочинявший их знал, каким грузом всю жизнь висело над Брутом его собственное имя! Каким легким и приятным стало бы его существование, если бы не тени великих предков!
Он догадывался, что за развернутой против него таинственной кампанией должен кто-то стоять. Чего же от него добиваются? Чтобы он совершил глупость? Чтобы под влиянием гнева и оскорбленного самолюбия допустил непоправимую ошибку? Может быть, это тонко продуманная провокация? Но кто ее организатор? Оппозиция? Или окружение Цезаря? Недоброжелателей у него хватало. Каждый из тех, кто завидовал свалившимся на него милостям, с удовольствием поставил бы ему ловушку.
Внешне Брут ничем не выдавал своего волнения. Он даже не выспрашивал у писцов, кто заходил в кабинет в его отсутствие и мог подбросить записки. Со свойственной ему добросовестностью он продолжал отправлять правосудие. Если кто-нибудь из помощников участливо интересовался, отчего он выглядит таким бледным и изможденным, он ссылался на дурное самочувствие, не слишком заботясь о том, насколько правдоподобно звучат его слова.
Между тем Брут и в самом деле был болен, хотя пожирающий его недуг носил не физический, а нравственный характер. К ежедневной порции укоризненных записок добавилось еще кое-что. На пьедестале статуи ниспровергателю Тарквиниев Луцию Юнию Бруту каждое утро стали появляться надписи: «Вернись, консул!», «Если бы ты был жив!», «Нам тоже нужен Брут», «Да ниспошлют нам небеса нового Брута!» и т. д.
Марк стал избегать публичных мест. Он устал ловить у себя за спиной возбужденный шепот, в котором неизменно слышались имена его героических предков. Тем не менее городской претор никак не мог позволить себе не появиться на празднествах в честь Луперка, с древних времен ежегодно устраиваемых в Февральские иды [73], в конце зимы и в преддверии весны, и непременно включавших очистительные обряды, в том числе обряд изгнания лемуров — духов усопших, нуждавшихся в помощи живых, дабы обрести вечный покой.
По традиции во время луперкалий жрецы культа — луперки, в большинстве своем молодые и сильные мужчины, совершали пробежку через весь город. Бежали они почти обнаженными, в набедренных повязках, сделанных из меха. Луперки служили олицетворением возрождающейся природы, ее вечного обновления и в то же время воплощением неподвластных человеку стихий, возникших задолго до появления человеческой культуры. Символика луперкалий подразумевала двойственность, в ней сплетались добрые и злые силы, жизнетворное начало и элемент хаоса. С добрым началом был связан обряд плодородия. Молодые бездетные женщины собирались тесной группой на пути движения жрецов бога Фавна, которые на бегу размахивали ремнями козловой кожи. Женщина, которой коснется хотя бы краешек такого ремня, могла быть уверена: наступающий год подарит ей счастье материнства.