Колодезь - Логинов Святослав Владимирович. Страница 40

Семён чуть не рассмеялся в лицо: так вот о чём девичьи мечты грозного дьяка! Донского лазутчика имать хочет! Так за ними далеко ходить не надо – всякий день через село кто-нибудь бредёт. На Дону – маета, украинных мест люди станицы переполнили, кормиться стало нечем, говорят, казаки на Москву идти собираются, государю то ли челом бить, то ли по челу. Ну а власти, как всегда, крамолу не там ищут.

– Был я в туретчине, – угрюмо сказал Семён.

Достал дирхем, полученный от деда Богдана, показал дьяку.

– Такие у них деньги ходят. Зовутся дирхемами, а по-нашему – алтын. И наряд арабский на мне мужики видели, и говорил я им по-персидски, и по-всякому…

– Та-ак!.. – задумчиво протянул государев человек. Монету он забрал, рассмотрел со вниманием и упрятал в глубине своего кафтана. – Значица, по-персидски разумеешь? Ну так скажи мне, как по-ихнему будет: «Боже благий, господи благий, Иисус дух божий»?

– Акши худо, илелло акши худо, Исса рухаллах! – без запинки отбарабанил Семён.

На лице дьяка отразилось сомнение.

– Что-то ты не так бормочешь. Я говорил о господе, а у тебя всё «худо» да «худо».

– Так они слово «бог» говорят, – пожал плечами Семён. – Что с них взять, с бусурман?

– Я тебе покажу: бог – худо! – закричал дьяк. – Обусурманился вконец, веру православную позабыл! Ты на исповеди-то был, злодей пронырливый?

– В субботу идти хотел, – повинился Семён, – а на буднях некогда – страда.

– Ну, смотри, – смилостивился дьяк, – на сей раз спущу вину. Иди домой. Но ежели что, я тебя, шпыня ненадобного, под шелепами умучаю!

Тоже, напугал ежа голой задницей! Семён ничего говорить не стал, только усмехнулся потаённо и молча поклонился грозному дьяку.

* * *

В ближайшую субботу Семён и впрямь отправился торной тропой в Бородино. Попа Никанора давно уже не было в живых, в церкви служил новый попик, неказистый, с дребезжащим голоском и плешивой головой.

Рассказ Семёна сильно смутил его. Шутка ли сказать – двадцать лет человек жил среди бусурман: с ними постился, с ними же разговлялся. Праздники отмечал по их календарю, а в церкви двадцать лет не бывал. И обрезан к тому же, хоть и поневоле. Да остался ли он христианином после такого-то или давно уж стал Магометовой веры?

К причастию поп Семёна допустил, но сказал, что будет писать первосвященному, спрашивать совета в запутанном деле.

Тогда же заказал Семён поминовения за упокой души невинно убиенной рабы божией Ефросиньи. Платил за требу арабским серебром. Поп больно покосился, монету на зуб попробовал, но взял.

А в церкви всё осталось как было. Те же образа, те же лампады. Только от ладанного курения, что прежде к богу мысли восхищало, стало пробирать холодной жутью. Ладан – жарких стран произрастание – Семёну вяще ошейник напоминал, нежели всенощную службу. И всё же проняла старая церковь блудного сына, заплакал Семён, склонившись пред Спасом нерукотворным, возрыдал из самого сердца.

Отец Олфирий, что попа Никанора сменил, изумился, глядя на молитвенное рвение, а потом пятнами пошёл и, прервав Семёна, чуть не силком выволок его из церкви.

– Ты что же творишь, идол! – зашипел он, очутившись на паперти. – Под монастырь меня подвести вздумал? Как молишься, ирод, как знамение кладёшь?

– Я, батюшка, как во младенчестве учили…

– И думать забудь! Той веры больше нет. Креститься велено троеперстно, молитвы переправлены по греческим образцам, и пение в божьих церквах другое стало. Прежде-то многогласно орали, господу неугодно, а ныне – чинно, единогласием. Сам посуди: в людях прилично единомыслие, во властях – единоначалие, во службе церковной – единогласие.

– В народе говорят, – сдерзил раздосадованный Семён, – что те Никоновы придумки отменили. Никона-то патриарха в иноческий чин перестригли.

– Молчи, сатана! – испугался поп. – Поеретичел вконец! Все вы таковы, единомысленники сатаниновы: от бога далече устранишася, к неверию и зложитию припрагше, егда на мирскую мудрость себя полакомили. Много понимать вздумал. Для таких, как ты, ад убо сотворён преглубокий. Понимай, недотёпа: Никон-монах смирён за свои грехи тьмочисленные, а чин церковный здесь ни при чём. Его патриархи вселенские утверждали: Иосаф – патриарх Московский, Паисий Александрийский, Макарий Антиохийский, Парфений Царьградский и Нектарий Иерусалимский. Паисий и Макарий для того нарочно в Москву прибыли. А ты, малоумный, божью благодать хулишь и пятерых патриархов разом поучаешь?

– Видал я того Парфения, – проворчал Семён. – Тут ещё подумать надо, кто из нас шибче обусурманился.

– Да ты что блекочешь, пёс бешеный?! За такие словесы тебя железом смирять и ранами уязвлять следует!

– Спас наш, смирения образ дая, сам бит был, а никого не бил, – твёрдо возразил Семён.

– Не мудрствуй, Сёмка! – предупредил отец Олфирий. – На таких, как ты, и милосердный Христос руку поднимал: из вервия бич сотворихом, торжников из храма гнал. Ты хоть бы на брата воззрел: вот смирения образец. Молитвы переучил и ходит в храм как добрый христианин. Воистину, братья родные – один Авель безгрешный, второй Каин злоумышленный.

– Авель-то он Авель, а с невестками блудует и отца родного в конуре содержит, – не удержался Семён.

– Я вижу, легче беса от бешеного изгнать, нежели от еретика. Ступай, Сёмка, от греха, да язык покрепче за зубами держи. Бога не боишься, так хоть кесаря устрашись. Аз ничтожный поступлю, как первосвященный повелит, но благословения тебе моего нету. Ступай, да раздумайся над моими словами.

* * *

Назад Семён шел потерянный. На перепутье сел у Фроськиной могилы, поник головой, стараясь понять, как жить дальше.

Для чего терпел, за что мучился, чашу горькую до дна пил? Одно было в душе свято – вера Христова, и той лишился. Еретиком, вишь, стал, единомысленником сатаниновым… А может, так и должно быть? Слишком много узнал, слишком много видел и стал церкви подозрителен. Во многом знании – многие скорби. Блаженны нищие духом, ибо верят, как от начальства приказано, и за то их есть царствие небесное…

– Да чтоб тебя! – Семён ударил кулаком по кресту.

Подгнивший крест покачнулся и упал, развалившись на три части.

«Ах ты, грех какой!.. – Неожиданная беда отрезвила Семёна. – И без того за Фроську совесть гложет, а тут ещё и крест сломал!»

– Прости, Фрося, не хотел я – само вышло. Ты не сердись, я тебе новый крест срублю – сто лет простоит.

Вдалеке на дороге заклубилась пыль, как бывает, если отара овечья идёт. Но сейчас из пыльного облака вместо меканья доносились людские голоса. Семён приставил руку ко лбу, всматриваясь. К перекрёстку подходило войско. Не государевы стрельцы и не рейтарского строю солдаты – ехали донцы. Всякого звания люди: дети боярские и подлый люд, конные и пешие, при полном вооружении и с одной пикой в руках. Замелькали польские кунтуши, малоросские свитки, зипуны и дорогие полукафтанья, сапоги и ивовые лапотки. Но у всех людей были равно усталые лица, и всех равно покрывала пыль. И видно было, что и камка, и парча крепко поношены, и не хозяйское это добро, а прежняя военная добыча. А когда новая будет – бог весть.

«Человек с полтыщи, – прикинул Семён. – Сильный отряд».

– Эй, дядя! – крикнул кто-то. – Айда с нами государю служить!

– Бегу! – отбоярился Семён. – Вот только портки новые из сундука добуду.

Семён проводил взглядом проехавших, уложил на могилу обломки, с бережением, стараясь составить из них прежний крест, затем поспешил в деревню. Бежал, словно дело воровское сотворил и теперь страшился прохожего глаза.

* * *

Возле дома на завалинке сидели долговские мужики. При виде Семёна они подвинулись, давая место при беседе. Семён присел с краю, прислушался.

– При мне один тулянин говорил, – продолжал рассказ Ерофей Бойцов. – Он в Серпухов ездил и на перевозе через Оку слыхал. Человек там был, посланный с Дону, так не скрываясь народ к себе звал. И солдат, и стрельцов, и чёрных мужиков. Каждому, грит, коня дам, седельце, саблю булатную и по десять рублёв ефимками.