Не возвращайтесь по своим следам - Михайлов Владимир Дмитриевич. Страница 26

Но и еще что-то прозвучало в словах сына, над чем стоило подумать; Зернов только не сразу сообразил, что это было. И вдруг понял.

– Постой, Костя, постой… Физика времени, ты сказал?

– Он самым крупным авторитетом в мире стал…

– Да ладно с авторитетом… Но тогда он, может быть, и насчет поворота времени, насчет всего такого что-то знал?

– А он все знал, – сказал Константин, спокойно глядя на разволновавшегося отца.

– И считал, что можно… можно назад повернуть?

– Не только считал; знал, как это сделать.

– И ничего не осталось? Никаких хотя бы записей, бумажек, набросков… Книги, я знаю, не остаются, но хоть что-нибудь…

– Да какая же бумажка могла сохраниться? – сказал сын чуть ли не снисходительно. – Все исчезло, разумеется.

– И все, что он знал, пропало безвозвратно?

– Да почему? – удивился сын в свою очередь. – Ничего не пропало. Все здесь, – и он положил ладонь себе на лоб. – Помню до последней цифры, до последнего словечка. Всю жизнь несу в памяти – чтобы передать…

– Кому же, Костя? Кому?

– Да тебе же, – сказал сын с некоторой даже грустью. – Тебе, папа, потому что больше ни с кем, кто тут был бы нужен, у меня контактов не будет – в прошлой жизни не было. Вон Сергеев сидит через стол, и я понимаю, что куда проще было бы и надежнее ему передать, но не могу, потому что знаю: он весь день с Натальей будет разговаривать (так фамильярно сын называл Наталью Васильевну, но не мачехой же было ее звать, они никогда и не жили в одном доме, а по имени-отчеству у них как-то сразу не принялось, и звали они друг друга просто по имени, она не обижалась), с одной только. Натальей, и с Мишей немного, и с тобой перебросится словечком-другим, – а со мной у него разговора не было, потому что на сегодняшний день в той жизни существовала между нами некоторая натянутость – были причины… Так что только тебе я и смогу передать, а уж что дальше будет – это от меня не зависит.

– Как же ты мне передашь? – спросил Зернов беспомощно. – Я же и записать ничего не смогу – не было такого в той жизни…

– Не сможешь, конечно. Есть только один способ: запоминать. Крепко-накрепко. Это не так страшно: там ведь все очень просто, не бойся, там даже высшей математики, можно считать, нет… Запомнишь.

– А если… забуду? Или просто – не передам? Вот не захочу!

– Не знаю, папа. Это уже твоей совести дело. Только одного не забудь: то, что тебе сегодня Миша сказал и что я сказал, – это, папа, еще колокольчики, цветики степные, а ягодок тебе накушаться еще только предстоит. Да, много лет жизни у тебя впереди – и жизни среди людей, которые о тебе то знают, чего тебе хотелось бы, чтобы никто не знал… А они знают. И не только про Короткова, на которого ты донес. И не за директора, которого ты за обещание продал, зная, что он ни в чем не виноват, – ты, который до того громче всех вслух им восторгался, – не за это даже одно будут они тебя презирать; и не за то, как ты завом сделался, хотя редактором был не из лучших, и не за Милу, которую ты, придя, сразу, по сути, поставил перед необходимостью с тобою лечь, и не только за…

– Ну хватит! Хватит же!..

– Проняло, папа? Но ведь ты это впервые слышишь, а мне сколько раз приходилось? Но дослушай все же: не за то только, что ты это делал, – но, наверное, прежде всего за то, что делал это охотно, с удовольствием, готов был через трупы шагать, и шагал бы – если бы только понадобилось…

– Один я, что ли? – спросил Зернов тихо.

– Но у меня-то отцов ведь не дюжина была, а вот именно один – ты один, другого Бог не дал… И у Натальи ты был одним мужем, пока жив был, и оттого, что другие существовали, ей не легче ведь было! И Сергееву, с которым вы когда-то друзьями были, – ты и не заметил, когда он начал отходить, а он не сразу, но тебя понял, разобрался…

– Отходил – да снова ко мне пришел, никуда не делся!

– Вот и я к тебе пришел, издалека приехал, и на кладбище тебя встречал… И думал, папа, вот что: самое страшное – не то, что ты все это в той жизни сделал, она прошла, а сотворенное зло уже не поправишь, зря говорят, что оно будто бы поправимо, – нет, нет… Но самое страшное – что ты теперь снова через все это будешь проходить, – под взглядами людей, которые на этот раз все заранее знают и будут понимать, что на их глазах происходит; и будешь ты через все это проходить опять с удовольствием, на этот раз тем более, оправдываясь тем, что ни в чем не виноват, – жизнь тебя заставляет, вторая жизнь… Что ты, дескать, и рад был бы не делать этого, но – судьба…

– Так ведь и на самом деле…

– И оттого видится тебе будущее таким безмятежным? Нет, не будет его, тяжко тебе будет через все это заново проходить, заранее зная, что – измерено и взвешено… Ты еще мало очень прожил сейчас, ты и не представляешь… Думаешь, поворот времени больше всех Сергееву нужен, потому что он Наталью любит? Нужен, да; думаешь, Мише нужен, потому что снова будет у него шанс прогреметь в литературе? И ему нужен, конечно; Короткову, который на этот раз, может быть, не умрет нелепо еще до появления самой первой своей книги, но доживет и до всех остальных? Да, и ему нужен, и мне, но более всех это тебе нужно! Потому что нет и не будет у тебя другого шанса быть человеком! Подумай: ты уже мальчиком будешь, воистину невинным – ну, детские мелочи не в счет, – а люди помнить будут, кем и каким ты был! Дед мой с бабушкой вернутся, твои отец и мать, и у них долгая жизнь будет впереди – сладка ли будет им эта жизнь, если и они о тебе все знать будут? Да, мы во второй жизни ничего не можем, кроме трех вещей: помнить, думать и говорить. И люди это делают уже по одному тому, что ничего другого делать не в состоянии. Нет, папа, тебе этот поворот вдесятеро нужнее, чем любому из нас. А дальше сам суди: запоминать тебе то, что я тебе передам, или не запоминать и передавать ли дальше или оставить при себе…

Тут Люда окликнула Константина и о чем-то своем заговорила, а к Зернову подошла Наташа, потому что понадобилась его помощь на кухне, и закончился тяжелый этот разговор; тяжелый, но и неизбежный, наверное. Уже светло было за окном, и стол оказался почти в первозданном порядке, и Константин уже встал с бокалом шампанского, чтобы произнести первый тост за юбиляра, а Зернов, улыбаясь, готовился этот тост выслушать. И Костя, сын, уже протянул к нему руку с бокалом, где быстро оседала белая пена над золотистой жидкостью, и сказал:

– Слушай первое: не сознание во времени – наоборот, время в сознании!..

И все потянулись чокаться, как и полагалось по сценарию.

* * *

Нет, такая вторая жизнь, какой нарисовал ее Константин, милый сынок, вот уж воистину порадовавший папочку в день рождения, – такая вторая жизнь Зернова никак не устраивала. Напротив: стоило представить себе, как все это будет – день за днем, год за годом, – то становилось впору в петлю лезть. Зернов знал, однако, что этого ему не дано. Хочешь лезть в петлю – пожалуйста, только сначала пусть время обернется еще раз, и рухнет предопределенность и неизбежность, а появится снова свобода выбора и поступка.

С другой же стороны – пытаться совершить что-то сейчас было, может быть, и преждевременным. Потому что если – ну, предположим, – если вдруг сегодня жизнь снова повернет, то ведь в его, Зернова, жизнеописании – не в том тексте, что писался и переписывался для инстанций, но в том, каким оно виделось сейчас, где, как в неотредактированной стенограмме, всякая оговорка, или ошибка, или ложь оставались на своих местах, не сглаженные неторопливым пером правщика, – в жизнеописании этом так и останется многое, чего Зернову теперь уже более не хотелось. А значит, как бы ни начал он жить заново, повернув от нынешнего дня, – все то, что успело уже произойти до этого дня в прежней жизни, так и останется. И, по той самой логике, какую Зернов так любил, сейчас было рано, преждевременно – нужно было еще отступить во второй жизни подальше, – да, как ни будет это неприятно, но пройти снова через все те поступки – чтобы потом, когда удастся повернуть, обойтись уже совсем без них, чтобы в новом движении времени их вовсе не оставалось, чтобы жизнь и в полном смысле слова сделалась новой.