Главный бой - Никитин Юрий Александрович. Страница 13
Секира выскользнула из пальцев Добрыни. Последнее, что он помнил, – это небо, что встало на ребро, вздыбившаяся земля, залитое кровью и потом лицо чужака.
В усталое тело от земли, из воздуха вливалась мощь. Он чувствовал, что уже способен поднять коня и бежать с ним версту, но лучше бы этот конь был не его жеребцом, да чтоб без седла и седельных мешков…
Потянулся, суставы затрещали. Еще не открывая глаз, ощутил сладкий запах костра, жареного мяса, по аромату определил – птичье, поспешно сел, разлепляя сонные глаза.
Костер догорал на том же месте. На прутьях истекали ароматным соком две крупные птичьи туши, он сразу узнал молодых гусей, уже нагулявших жирок, но не успевших перетопить в тугие мышцы и жилы.
Чужой богатырь полулежал с другой стороны костра. Глаза покраснели от бессонницы, на щеку прилипли хлопья пепла. Он бесцельно тыкал в догорающие угли прутиком, не столько для дела, а чтобы, как догадался Добрыня, не дать себе заснуть.
– Ешь, – буркнул он хрипло, – и набирайся сил. Нет славы забить усталого да голодного. А я способен с тобой справиться и с таким. Нажратым.
– Спасибо, – ответил Добрыня. И хотя он помнил, что о нем идет слава как о самом вежественном, не зря же именно его посылали с самыми сложными поручениями к чужим кесарям, но сейчас так хотелось сказать что-нибудь в духе воеводы Волчьего Хвоста, чтобы зубы заломило как от ледяной воды. – Так звать того дурня, чьего коня я возьму в заводные? Доспехи, пожалуй, снимать не буду, посечены моей секирой знатно…
Он разрывал гуся, обжигая пальцы о горячее мясо, жадно вонзал зубы в брызгающее соком белое мясо.
Богатырь сказал с презрением:
– Меня зовут Батордз! Ты со страхом будешь повторять это имя, когда тебя поволокут твои гнусные демоны в нашу преисподнюю!
Он резко встал, не желая общаться с врагом. Добрыня видел, как этот богатырь, которого звали так странно, сел на седельный мешок и принялся водить камнем по лезвию секиры. Звук получался негромкий, но страшноватый, от него холодела кровь и шевелились волосы на загривке.
От горячего мяса тепло разливалось по всему телу. Мощь нарастала, руки перестали чувствовать усталость. Мелкие косточки трещали на крепких зубах, сладкий сок брызгал на язык и нёбо.
Грохот от ударов железа по железу сотрясал степь на несколько верст. Звери, надрожавшись за двое суток, покидали норы и уводили детенышей на новые места. Птицы перестали высиживать птенцов. Даже змеи и ящерицы уползали от страшного места, где два закованных в железо гиганта утаптывают землю до плотности камня.
Место, где шел бой, постепенно опускалось, вбитое их тяжелыми шагами. Они дрались в широком котловане, а края все повышались. Солнце вышло из-за края, мучительно долго жгло головы и плечи с зенита, затем медленно ушло на другую сторону, а яму закрыло тенью. Небо из синего стало алым, багровым, наконец, на нем проступили первые звезды.
Они все еще держались на ногах, но секира и топор выскальзывали из вспотевших пальцев. Добрыня видел только двигающиеся силуэты и, даже подними секиру, не знал бы, по какому нанести удар.
– К черту… – прохрипел Батордз. – Отдохнем ночь… утром продолжим!
– Отдохнем, – услышал Добрыня свой сиплый голос. – Но утром не продолжим, а… закончим!
Утро было бледное, хмурое. Костер погас, от земли тянуло сыростью. Добрыня замерз, зубы стучали, тело сотрясала стыдная для мужчины дрожь. Приходилось спать и на снегу, но сейчас измученное тело, все в кровоподтеках, с побитыми мышцами и порванными жилами, отказывается давать тепло из своих глубин, спешно заращивает раны и все не может зарастить…
Рядом послышался стон. Чужак скорчился, исхудавший, правую сторону лица закрыло синюшным цветом. Глаза не видно под вздувшимся кровоподтеком. Бровь разбита, запеклась кровь, а на вязаной рубашке в двух местах коричневая корка, где секира все-таки просекла доспехи.
Он едва не вскрикнул, поворачивая голову. В шею словно кинжал воткнули, позвонки скрипят и задевают один за другой. Его доспехи лежат бесформенной кучей, побитые и посеченные так, что теперь разве что кузнецу на подковы. Засохшая кровь на правом плече, рука не слушается, как чужая, колет в боку, там разрез, но ранка легкая. Уже затянулась. Если не делать резких движений, то не откроется…
Он стиснул зубы, дотянулся до веточек, бросил на то место, где оставалась кучка серого пепла. Хлопья взлетели, он попробовал раздуть, стоя на четвереньках, но не мог согнуться от боли в пояснице. Лег на бок, подул, угольки слегка покраснели, но пришлось дуть изо всех сил, прежде чем затрепетал первый огонек.
Он поспешно подбросил хвороста, обернулся, ощутив пристальный взгляд. Чужак, привстав на локте, молча наблюдал. Один глаз закрылся, осталась узкая щель, зато второй смотрит с упорством, способным продырявить даже металл доспехов.
– А, – произнес Добрыня с наибольшим холодом, который мог подпустить в голос, – очнулся?.. Ну, бери свою железку. На этот раз бой долго не затянется.
Чужак кивнул, начал подниматься. Добрыня видел, как напряглось его лицо, заиграли желваки, а в единственно живом глазу отразилась боль. Все же встал, сделал два неверных шага к топору.
Собрав все силы, стараясь не вскрикнуть, Добрыня переборол боль и ломоту, отступил к секире, наклонился и взял за рукоять. Холодная, мокрая от росы, она упорно выскальзывала из пальцев. Он взял ее обеими руками и повернулся к противнику.
Тот уже стоял в боевой стойке, топор держал в обеих руках. Добрыня надменно поинтересовался:
– Я долго буду ждать, пока наденешь доспехи?
– Они мне не понадобятся, – ответил Батордз. – Тебя раскачивает как тростник на ветру.
– Я не знаю, что такое тростник, – ответил Добрыня, – но ты и без ветра как камыш в бурю. Что ж, умрешь без доспехов.
Он сделал шаг, начал поднимать секиру. Древко все пыталось выскользнуть, он стиснул зубы и напомнил себе, что чужак без щита и доспехов, в простой вязаной рубашке. Один удар… даже не молодецкий, не богатырский, а просто один удар зазубренной секиры закончит этот самый страшный и долгий поединок за всю его жизнь.
Секира, тяжелая, как железная гора, приподнялась до пояса. Руки тряслись, мышцы кричали от боли, суставы трещали. Затихшая за ночь боль с готовностью вонзилась во все ушибленные и раненые места. Сквозь стиснутые зубы вырвался тихий стон, и, чтобы прикрыть его, он издал хриплый рык, злой и свирепый.
Чужак с перекошенным лицом стоял напротив в двух шагах и тоже пытался вскинуть огромный топор, покрытый крупными каплями росы. Он был похож на вставшего из могилы, такой же ослабевший, дрожащий от усилий удержаться на ногах.
Взревев, Добрыня бросил вперед свое тело. Чужак успел растопырить руки, роняя топор. Они тяжело рухнули на землю, перекатились и, расцепив руки, остались как два извалянных в грязи бревна, не в силах подняться и даже шевельнуть хотя бы пальцем.
Наверху выгнулся быстро голубеющий свод. Облачка плыли медленно, белые, как овечки. На востоке вспыхнуло красным и оранжевым. Темный край земли заискрился, оттуда пошло бьющее высоко по своду сияние. После томительного ожидания высунулся искрящийся, как раскаленная заготовка меча, краешек солнца.
Чужак прошипел сипло:
– Клянусь этим высоким небом… я еще не встречал более достойного противника…
– Если честно, – прошептал Добрыня, – мне тоже такое дерьмо не попадалось…
– Но, клянусь этим небом, я все-таки тебя одолею.
– Сопли утри, – посоветовал Добрыня вяло.
Он не чувствовал в своем голосе вражды или ненависти. И не потому, что смертельно измучен, а просто чистое синее небо, уже стрекочут кузнечики, где-то зачирикала птаха, воздух на ночь очистился, наполнился пронзительной свежестью, а вдохни глубже – режет как нож. Или же это впиваются в измученную плоть при каждом вздохе сломанные ребра.
– Я вобью тебя в землю по уши, – продолжал Батордз.