Главный бой - Никитин Юрий Александрович. Страница 71

Наверное.

Если бы захотел.

Дюсен собирался упасть на грудь отца и расплакаться, но, когда они обнялись, отец весь поместился в его объятиях. Седеющая голова Жужубуна на его груди, а сам он высится над отцом, как скала над оседающим в землю под собственным весом камнем.

– Сынок, – повторял Жужубун растроганно, – твоя кровь все же заговорила в тебе…

– Отец, – повторял Дюсен. Из груди рвались рыдания, он душил их так, как душил бы самого лютого врага, – отец… У меня ведь нет никого, кроме тебя, отец…

– Ты прав, сын мой, ты прав. Только я… и твое племя. Твой народ!

Он отстранился наконец и, запрокинув голову, всмотрелся в повзрослевшее за последний день лицо сына. Тот из юноши за одну ночь превратился в зрелого мужа.

– Куда мне встать, отец?

Жужубун помедлил:

– Ты у меня единственный сын… единственный наследник, которому я передам власть, свой народ, свои богатства, свои земли… Я очень хочу тебя сберечь, сын мой! Ведь у меня никого больше нет… Но я не могу прятать тебя за спинами других воинов: наш древний род всегда был на виду, всегда в первых рядах. Иди в головной сотне… но, умоляю тебя, будь осторожен. У меня, кроме тебя, ничего нет!

Голос его был умоляющим, душераздирающим. В глазах Жужубуна впервые был виден страх. Он смирился с ролью сына как заложника, но сейчас, когда увидел его молодым и сильным богатырем, равного которому не найти во всем огромном войске, страх впервые закрался в душу, укрепился, а сейчас накрыл такой ледяной волной, что поток дикого ужаса ударил в голову.

Дюсен открыл рот, намереваясь утешить стареющего отца, но увидел в его глазах такой страх за него, что проглотил простые слова. В самом деле, разве бы он сам не отдал бесчисленные стада, богатства, власть над племенем или над всем белым светом за любовь Кленового Листка?

После полудня печенеги снова пошли на приступ. На этот раз из Берендейских врат навстречу выплеснулись конные дружинники. Печенегов вел могучий и блистающий силой молодой сын верховного хана Дюсен, который долгие годы томился заложником у злобного киевского кагана.

Все видели, что Дюсен выделяется как ростом, так и угрюмой красотой, свирепым мужеством, удалью, умением управлять конем, настоящим зверем, огромной саблей, которой можно разрубить наездника верблюда вместе с животным.

Дюсен первым врезался в ряды киян, а все печенеги успели увидеть, с какой яростью он опрокидывал их, топтал конем, рубил саблей, рассекал до пояса страшными богатырскими ударами. Затем все смешалось, земля гудела от конского топота, а воздух звенел и рвался от дикого ржания раненых коней и умирающих воинов.

– За Степь! – страшно закричал Дюсен. – За Степь!!!

Он с яростью и наслаждением обрушивал саблю. Встретив особенно рослого и крупного противника, привставал на стременах и свирепо бил сверху, стремясь рассечь пополам, до самого седла, чтобы печенеги видели, какого героя получили, а кияне – какого потеряли.

– За Степь, – повторял он люто с каждым ударом. – За Степь!.. Жечь города… Всех… всех… на горло!..

Он не знал, почему выбрал такой клич, но нужно драться за что-то, принадлежать чему-то, ибо только в этом сила, только так можно силы не только терять, но и черпать, а жалок и ущербен человек, который бьется против чего-то… не «за», а «против»…

В ряду киевских дружинников мелькнул огненно-рыжий, словно шкура молодой белки, плащ. Он развевался на плечах молодого и очень быстрого витязя, Дюсен сразу узнал Вьюна: дружили с того дня, как Дюсена привезли в Киев. Вьюн был огненно-рыжим подростком, весь в веснушках, даже плечи и спина в этих коричневых смешинках, за что дразнили нещадно даже девчонки. Он сблизился со степнячком, ибо тому тоже доставалось как чужаку. Когда повзрослели и вошли в младшую дружину, дружили так же тесно. Вьюн был тем единственным, которому Дюсен доверил даже самую мучительную тайну, что сердце его заключено в Кленовом Листке, а ее сердце – в камне.

Вьюн на глазах Дюсена поверг троих степных удальцов. В отличие от большинства дружинников, он предпочитал саблю, разве что по своей немалой силе велел выковать себе на вершок длиннее. Четвертый отшатнулся и рухнул с коня, зажимая обеими ладонями разрубленное лицо.

В разгар схватки Вьюн, словно ощутив его присутствие, повернул голову. Их взгляды встретились. Только мгновение оба рассматривали друг друга, затем Дюсен повернул коня. Во рту было гадко и горько. Он чувствовал, что Вьюн готов с ним сразиться, что он будет биться насмерть, так как в самом деле сражается не против печенегов, а за Киев… В то время как он, со своим кличем, на самом деле все же не «за», а «против».

Со всех сторон звенело железо, страшно ржали кони. Дважды в грудь и в спину звонко щелкало. От железных пластин стрелы отскакивали мелкие и блестящие, как речные рыбки. Он остановил коня только на другом конце бранного поля, закричал громовым голосом, воодушевляя уставших. Повел в бой, сшибся со стеной красных щитов, проломил и глубоко вклинился в плотные ряды пешего ополчения.

За ним ринулось около сотни удальцов. В боевой ярости он рубил, топтал конем, повергал ударами огромной сабли, сам кричал звучным страшным голосом, не давая остыть в себе священной ярости, когда прав, когда правота заставляет противника трепетать, делает его тело мягким как вода, а меч выпадает из ослабевших пальцев.

Ополченцы таяли, как рыхлый тяжелый снег под лучами весеннего солнца. Стены Киева приближались, он рубил во все стороны, продвигался и продвигался, пока чей-то отчаянный вопль не заставил оглянуться. Из сотни молодых смельчаков осталось меньше половины, да и тех сумели остановить, отрезали от него, как и от всего войска. Между ним и его людьми не меньше двадцати саженей, заполненных озверелыми орущими лицами, сверкающими топорами и мечами.

Он с тоской снова посмотрел на стены Киева. Как темные муравьи, суетятся существа с огромными камнями наготове, вздымается дым из бочек с кипящей смолой, он даже помнит, куда втащили старые мельничные жернова… Если не простой валун, то мельничный жернов наверняка оборвет его муки, а душа освобожденно взовьется в небо…

– Дюсен! – долетел отчаянный крик. – Дюсен!

Стыд ожег щеки. Они не на помощь звали, они страшатся, что слишком близко подойдет к опасным стенам.

Развернул коня, опрокинул троих, повисших на узде. Богатырский конь копытами проломил кому-то череп, ржанул и пошел через людскую массу, как лось через молодой кустарник. Дюсен без устали вертелся в седле и рубил во все стороны, теплая кровь брызгала с лезвия сабли, пока не прорвал кольцо. На него бросались с удвоенной яростью. Плечо разогрелось так, что заныли жилы, а суставы скрипели при каждом взмахе.

– Возвращаемся! – прокричал он. – К холму, все к холму!

Один из удальцов, с хлещущей кровью из разрубленного плеча, крикнул с великим облегчением:

– Наконец-то!.. Тебя же со стен…

– Дурак, – крикнул второй.

Не договорив, он опрокинулся, лицо пересекла глубокая рана. Дюсен закричал от гнева и стыда: они ж не на помощь звали – за него страшились, свои жизни презрев, и с этой мыслью с утроенной яростью рубил и сокрушал, прорубывая дорогу в стене пеших киевских ратников. Многие сильные мужи Киевщины нашли смерть от его страшной сабли, многие падали под копыта коней, обливаясь кровью и проклиная князя, что на погибель войску русичей вскормил и воспитал такое чудовище.

Когда пробились к своему войску, с ним оставалось меньше дюжины. Забрызганные свежей кровью, с пылающими от гнева лицами, они были как молодые львы, что попировали среди стада молодых и жирных овец.