Княжий пир - Никитин Юрий Александрович. Страница 28
Замер с сильно бьющимся сердцем, как старуха примет такие слова, но Баба Яга отмахнулась:
– Не заедешь.
Сожрет, понял Залешанин, замирая. Сожрет, и не копыхнешься.
– Что так, бабуля? – спросил он заискивающе.
Она равнодушно повела на него огненным глазом:
– Зарежут тебя, милок.
– Бабуля! – вскрикнул Залешанин.
– А что? – буркнула она. – Чем ты лучше других?.. Князь брата родного зарезал, а уж тебя…
Она махнула рукой, удалилась в угол. Слышно было, как там хрустели стебли сухой травы, потек густой запах полыни, молочая, красавки.
Залешанин сидел с сильно бьющимся сердцем. Сказала, что его зарежут. А потом и довольно ясно уточнила, кто именно зарежет… Странно, но дух взыграл, душа подпрыгнула, прошлась на ушах. Значит, бабка его не съест, если такое говорит! А супротив судьбы что против рожна…
Старуха протяжно, с завыванием зевнула. Залешанин передернулся, зубы у бабки как у коня, только острые как ножи, а клыками бы желуди рыть под дубом…
– Спать пора, – заявила ведьма. – Ты гость, выбирай, где спать ляжешь. Со мной на печи, тут тепло и шкуры мягкие, в сенях ли с моей внучкой… правда, ложе там одно, или же в сарае возле своего коня?
Даже если не сожрет, мелькнула мысль, все же спать с такой… Что ей самой лет тыща, что внучке сот пять, все они кикиморы на загляденье, водяной или Кощей могут и позариться, но он даже не чугайстырь, лучше уж в сарае рядом с красавцем конем.
В пристройке пахло свежепролитой кровью. Залешанин заставлял себя думать, что старуха белку какую или барсука задавила, шкуру сняла, но воображение рисовало в открытых дверях зловещий силуэт с длинным ножом в руке.
Чертов конь всю ночь чесался, хрустел сеном, будто жевал сочные листья лопуха, пару раз с такой силой влупил копытом в стену, что Залешанин вскочил и долго не мог заснуть с бьющимся сердцем. Вслушивался в каждый шорох, а вокруг, как назло, либо скреблось, либо пищало, кувикало, на голову сыпалась труха, будто по крыше ходили с длинными ножами в руках…
Он не помнил, спал хоть чуток или нет, но, когда в щели сарая начал пробиваться рассвет, сердце взыграло, пошло колотиться о ребра, как дурак о доски боярского забора. Конь дремал – наконец-то, скотина! – но чавкал как свинья, и во сне жевал овес, если это овес… в лесу?
У колодца красивая юная девушка брала воду. Румяная, налитая сладким соком, как наливное яблочко, тонкая в поясе, но с высокой грудью и широкими бедрами. Выглянуло солнышко, пронзило ее лучами. Длинное платье вспыхнуло, просвеченное насквозь. Увидела молодого парня, что вышел из сарая и глазеет на нее, застеснялась, на спелых щеках выступили ямочки, поспешно начала одергивать и без того длинное платье.
– Ты кто? – выдохнул он счастливо.
– Я Василиса Прекрасная, – ответила она застенчиво, – вон из той избушки на курьих ножках. Я бабина внучка. А ты откуда, добрый молодец?
– Из сарая, – сказал он с сердцем. – А зовусь я – дурак из сарая!
Светлый лес остался позади, он не заметил, что копыта коня снова не стучат весело по твердой земле. Землю покрывал темный толстый мох, влажный, вздыбленный подземными корнями, что как гигантские белесые черви рвались наружу, кое-где прорывали мох и торчали страшными уродливыми дугами, медленно темнея на свету.
Вспомнив старую ведьму, он передернулся так, что чуть не свалился с коня. На прощанье она сказала, что он как вылитый ее муж, ну просто вылитый, даже улыбался вот так же краешком рта… Залешанин не рискнул спросить, кто же муж, не Кощей ли Бессмертный, и хорошо, что не спросил. Старуха аж прослезилась от воспоминаний, велела подождать и, пока он обмирал от страха: а вдруг передумает и сожрет, долго рылась в неведомых закутках, а вернулась с пучком травы и крохотной деревянной баклажкой:
– Возьми. Чую, ты из тех удальцов, кому пригодится.
– Что это? – спросил он осторожно.
– Это разрыв-трава, любые запоры отопрет, – голос ведьмы стал хитрым, – а в твоем деле, милок, это как раз самая нужная травка, верно?..
– Спасибо, бабушка, – поблагодарил Залешанин.
– А это отвар из дурман-травы. Если хлебнешь, сумеешь одурманить всякого… если тот не колдун, конечно. Правда, давненько у меня, но сила, думаю, еще осталась… А не осталась, ну что ж… тогда ты сразу узнаешь.
Он принял трясущимися руками подарки, кланялся и пятился, кланялся и пятился. Бабка в самом деле сделала княжеский подарок. Конечно, ей ни к чему свои же запоры ломать, других-то за сто верст нету, да и личину ее здешнее зверье знает, но все же могла бы что-нибудь от него потребовать…
А что потребовать, одернул себя. С него как с голого, не разживешься. А у нее и так всегда горшок с гречневой кашей…
– Крепись, – подбодрил он коня, – в тот раз выбрались… выберемся и сейчас.
Ему чудилось, что лучи солнца медленно гаснут за виднокраем, сумерки подкрадываются медленно, ползком, и вот уже миром правит ночь с ее нечеловеческими законами, вместо солнца живых поднимается холодное солнце мертвых, упырей и нечисти… Он даже не уловил миг, когда бодрый цокот копыт угас в темном толстом мху, но по бокам медленно двигались угрюмые темные стволы, толстые и покрученные. Узловатые ветви опускаются все ниже, пытаются достать его, сорвать с седла. А навстречу из полумрака выступают деревья все толще и корявее, дупла зияют страшно, как норы в преисподнюю, из каждого на него смотрят круглые желтые глаза, страшные и немигающие.
Он чувствовал пупырышками на спине, что из-за деревьев за ним наблюдают, а на том месте, где только что проехал, прямо из мха поднимаются какие-то странные звери и долго смотрят вслед немигающими глазами, в которых нет ничего человеческого.
Воздух был влажный, сырой, словно здесь только что прошел дождь и надвигается новый. На листьях поблескивало, то ли спинки жуков, то ли крупные капли. Мох уже чавкает под копытами, будто конь ступает по мокрым тряпкам. Деревья впереди подрагивают, расплываются, а основания словно бы торчат из желтой глины, поднимающейся вверх, как тесто в квашне.
– Погоди, – сказал Залешанин дрогнувшим голосом, – там что-то гадкое… Давай объедем.
Собственный голос показался чересчур громким и неуместным. Он даже пригнулся, как раз вовремя: над головой затрещало, листья тревожно шелестнули, и нечто тяжелое пронеслось рядом, больно рванув за волосы.
Он ошалело смотрел на воткнувшийся до половины в пористый мох тяжелый сук с двумя блестящими, как оленьи рога, отростками. Еще чуть правее, и проткнул бы его, как нож протыкает зайца!
Что за лес, прошептал он одними губами и тут же в страхе посмотрел наверх. Как они тут живут? Давай, Сивка, поищем другую тропку. Даже не тропку, откуда тут тропки, а проход. Князь говорил, что это к другим владениям древлян ни пешему, ни конному не пройти, но к самому Искоростеню есть дорога даже для конного…
Часто шуршали листья, он видел, как ползают мерзкие скользкие гады, прыгают лягушки. Толстые жабы смотрели даже с деревьев, а когда он проезжал мимо, пытались вытянуть шеи, провожая его взглядами.
Волхвы рассказывают, что Азазель, решив избавить людей от гадов, собрал их, и завязал в мешок, и велел человеку отнести и бросить в море. Тот из любопытства заглянул по дороге, а гады разбежались. Азазель превратил его в аиста, чтобы постоянно собирал их. От стыда у человека-аиста покраснели нос и ноги.
Залешанин змей не любил и боялся, потому и аистов недолюбливал, все-таки тот дурак, их предок, виноват, что эта гадость ползает по земле, кусает или хотя бы пугает, но с другой стороны – старики говорят, что, ежели разорить гнездо аиста, он принесет уголек и подпалит хату. Ему это просто: крыши соломенные. Полыхнет так, что и выскочить не успеешь. А если успеешь, то голый и босой…
К тому же Азазель позже пожалел дурака, но сделанное нельзя сделать несделанным, слово не воробей, только и того, что разрешил на зиму улетать в дальнюю страну, где становятся людьми. Полгода живут там, затем снова обращаются в аистов и возвращаются в родные края, где вьют гнезда на крышах хат, выращивают птенцов и все стараются понять, какими бы их дети были в людской личине и как бы играли и бегали по улице вместе с остальными детьми людей.