Завтра будет новый день... - Никитин Юрий Александрович. Страница 2
Не веря своим глазам, Алексеев увидел, как эти громилы, озлобленно поворчав, попятились, отступили до самого тамбура, пристроились у раздвижных дверей среди прочего стоячего люда.
Старуха тоже не обратила внимания на мужиков, признавая за Тержовским право приходить и брать все, что возжелается. Алексеев перевел дух, сам никогда бы не решился действовать подобным образом. Он не сразу понял, что старуха все еще говорит что-то, и уловил только конец:
– …только возьми, а я для тебя что хошь изделаю!
Тержовский отмахнулся:
– Это не мне, это вон ему хочется пощупать древнюю магию.
Старуха даже не взглянула на Алексеева, видимо познав его плоский мирок еще с первого взгляда:
– Ранетый он… Да это заживное. Я уж постараюсь для тебя, касатик…
Она все еще обращалась к Тержовскому. Алексеев спросил задето:
– Как я понял, мне нужно на кладбище раскапывать могилу удавленника? А еще добывать крылышко летучей мыши и ветку омелы…
Старуха отмахнулась без всякой злобы:
– Глупости бают. Я на тебя глаз уже положила, все изделаю. Езжайте с богом до своих Люберец, вы туда едете – по глазам вижу, а я сойду… Каждый день ездию, поездничка я.
Еще пол-остановки она всматривалась в Алексеева, словно хотела прочесть в его мозгу интегральные уравнения. Ему стало смешно и неловко, и когда странная старуха ушла, с облегчением перевел дух:
– Ну и колдунья! Дочку сама лечить не берется, к тебе блат ищет, а нам колдовство покажет!
Тержовский усмехнулся:
– Может, и у них узкая специализация?
Дом Тержовского оказался не близко, но когда прибыли, Алексеев ахнул. Огромный домище, а не хлипкая дачная постройка, а главное – великолепный сад, громадный огородище…
– Заброшенные дома, – объяснил Тержовский зло. – Неперспективные. Дурак-хозяин заколотил дом и подался в город. Пашет подсобником на заводе. Я купил.
– Дорого?
– Не скажу!
– Почему?
– Стыдно признаться, за какие гроши. Жуликом назовешь! А я не жулик. Просто бедный.
Алексеев возился до поздней ночи, подстригал, распланировал двор, а на другой день в воскресенье провозился с крыжовником и смородиной. Тержовский вытащил его на речку, но Алексеев и оттуда скоро сбежал, ибо в саду возиться – наслаждение большее, и он прислушивался, как спадает постоянное напряжение, как медленно расслабляются натянутые нервы, как перестает пугливо оглядываться на каждый шорох… На радостном подъеме перекопал весь огород, всаживая лопату на полный штык, выворачивая жирные ломти земли, где извиваются блестящие кольца дождевых червей, где пахнет землей и травой…
Он покинул загородный дом друга с сожалением поздно вечером. Тержовский тоже вернулся в город, завтра с утра на работу. Он снисходительно посматривал на посветлевшее лицо друга, заболевшего дурью по исконно-посконному, по неизменному: ведь все от неуверенности, от страха пред днем завтрашним!..
Утром проснулся радостный: снился сад, но тут взгляд упал на будильник, и настроение резко упало. Через полчаса на работу, где опять нервотрепка, придирки шефа, наглые проверяющие, суетливые «толкачи»…
Чертыхаясь, вылез из постели. На кухне включил плиту, поставил кастрюльку с водой. Пока умоется, там вскипит, дальше – ломоть хлеба, стакан чая… Успевает!
Когда наливал из чайника в стакан, ручка обожгла пальцы, он непроизвольно дернулся, кипяток плеснул мимо, задел пальцы, что сжимали стакан, и те мгновенно разжались.
Стакан хряснулся смачно, разлетелся осколками и брызгами. Выругался, торопливо выбросил осколки в мусорное ведро. Когда выскочил из дома, на конечной как раз разворачивался троллейбус. Алексеев заколебался, троллейбус далеко – можно не успеть, но остальные бежали, и он помчался тоже. По дороге поскользнулся на глине, но очищать некогда: вон садятся последние, в салон влетел с размаха, бурно раздышался, но чертов троллейбус стоял еще долго – водитель сходил в диспетчерскую, заполнил бланки, а может, и сыграл в домино. В троллейбусе же кипятились и поминутно спрашивали друг у друга, который час.
Когда троллейбус тронулся наконец, Алексеев уже опаздывал на три минуты. Сердце сжималось, мысленно оправдывался, шеф язвил, кругом похохатывают эти подхалимские рожи…
Его толкнули в спину. Он инстинктивно уперся, не давая нахалу протискиваться без вежливого: «Позвольте пройти…», но там наперли сильнее, и Алексеев вынужденно развернулся, пропустил, с запозданием отметив, что с таким хилым прыщавым заморышем можно смело идти на конфронтацию без риска получить отпор.
На остановке еле выбрался из туго набитого вагона, а когда поднимался бегом по широкой мраморной лестнице к такому же величественному подъезду, куда паровозы въезжали бы запросто, сверху спланировал обрывок газеты…
Этот эпизод Алексеев тоже запомнил хорошо. На миг газета зацепилась за массивную ручку двери, перевернулась, ветер потащил по площадке, дальше листок запрыгал вниз по ступенькам, на асфальте его крутануло ветром, кружануло, он взлетел над урной, на мгновение завис, медленно стал опускаться в жерло, уже почти скрылся там, но ветерок выдернул свою игрушку, подбросил, и газета пронеслась вдоль паутины проводов, мелькнула и растворилась…
Только начали работать, ввалился Цвигун, начальник отдела, сзади скромно топал ножками Маркин, заместитель. Цвигун, бледный и сосредоточенный, просмотрел бегло ряд работ, неожиданно спросил, нет ли у Лявонищука аспирина. Тот растерялся, глупо сказал, что захватил бы, если бы знал, что у начальника голова болит.
Когда Цвигун ушел, Маркин с облегчением сел за свой стол, самый массивный в отделе, как и положено заместителю. К тому же над головой Маркина висел красочный великанский японский отрывной календарь, его гордость, которую он привез из туристической поездки. Там были такие красивые картинки, что Маркин бледнел, когда отрывал очередной листок, и, сколько женщины ни упрашивали отдать их, бережно уносил домой.
Еле дождались обеда, женщины поставили чайник. Ко всеобщей радости, Клавдия принесла цейлонского чаю, толкач – шоколадку, потом снова осточертевший чертежный стол, только и развлечение, когда из соседнего отдела явилась толстуха с кучей импортного тряпья для немедленной распродажи…