Грачи улетели - Носов Сергей Анатольевич. Страница 34

Дядя Тепа подумал: как странно! Такая простая мысль и никогда не приходила мне в голову.

– Принято. – Он встал. – Ты со мной?

Дядя Тепа и Щукин направляются к подземному переходу.

…Что холодает, они почувствовали на четвертой.

Дядя Тепа объяснил похолодание не наступлением ночи, а тем, что путь их ведет в горы. Рельеф был холмистый, местами неровный, однако ни Чибирев, ни Щукин гор еще не заметили.

Какая же это была – пятая или шестая? На ней, мало чем отличавшейся от других, все трое испытали новое потрясение, не в пример прежним встряскам – сильное по-хорошему.

Ждали очередного поезда. Уж ночь наступила. Европейская ночь, одна из тех. Ровный электрический свет лежал на пустынной платформе. Усталые и расслабленные, путешественники предавались неге, бездействию, табакокурению. Когда громогласно нечто выразилось-передалось на легко узнаваемом, но непонятном немецком наречии, им и в голову не пришло, что этот убедительный мужественный голос, более предупреждающий, чем информирующий, обращался к ним персонально. Продолжали сидеть. Дядя Тепа оглянулся на странный шорох: в пяти шагах от него, подобно секундной стрелке (секундной стреле, или лучше – секундному бревнышку…), скользил по невидимому циферблату как бы шлагбаум, он и был шлагбаумом, только чрезвычайно коротким, не больше метра в длину. Коротышка-шлагбаум застыл в положении “0/12” стройным столбиком, приглашая пройти куда-то туда – за перегородку, на которую до сих пор, как и собственно на этот нелепый шлагбаум, путешественники не обращали внимания. “Зачем?” – спросил Чибирев. “Нас выгоняют?” – поинтересовался Щукин. Дядя Тепа, знаток немецкого образа жизни, был изумлен не меньше товарищей. Самоподъемник сам по себе был диковат и вроде бы неуместен, но вызванный к действию здесь и теперь, он казался дважды абсурдным. Зашевелились, когда с еще большим посылом – повторно – адресуясь исключительно к ним (исключать было не из кого за отсутствием других пассажиров), тот же мужской голос что-то немногословно изрек тоном не на шутку встревоженного декламатора. Сам декламатор обнаружился тут же – в стеклянном аквариуме (микрофон-плодоножка… компьютер… пульт…), он торопливо покидал диспетчерскую, как бы назвал Чибирев сей кабинет (Чибирев бы “диспетчер” сказал, “дежурный по вокзалу” – сказал бы Щукин), он спустился по лестнице, ступил на перрон… “Может, курить нельзя?” – спросил Дядя Тепа себя, чувствуя, что теряет уверенность. Человек шел по направлению к ним и все говорил, говорил, но, подойдя, замолчал, сообразив, наверное, что его слова все равно не поймут, и показал, молча, рукой на, стало быть, выход – как им казалось. Все трое безропотно потянулись к вещам, но дежурный-или-диспетчер замахал руками: не надо, не надо! – он взял за руку Чибирева и повел без вещей туда, за шлагбаум; следом шли Дядя Тепа и Щукин, не зная что и подумать. За шлагбаумом, вопреки ожиданиям, выхода не было и вообще не было ничего, была небольшая площадка, огороженная с трех сторон; путешественники рефлекторно повернулись лицом к вещам, оставленным на платформе; человек почти бегом поспешил обратно к себе – и вот четвертая сторона – коротышка-шлагбаум медленно и дурашливо опускается перед их вытаращенными глазами. “И что это значит? – спросил Чибирев. – Западня или как?” – “Бред какой-то!” – сказал Дядя Тепа. И тут все трое услышали приближение поезда. “Наш?” – Щукин ошибся, не их. Это был товарняк, состав по русским меркам не очень большой – вагонов тридцать примерно. И скорость была небольшая. Как будто перед глазами аккуратно протягивает ленту ровно работающий невидимый лентопротяжный механизм. Поезд, пожалуй, более скорым казался бы, когда бы громче гремел, когда бы вагоны качало, трясло и подбрасывало, и если бы они не были такими, даже не чистыми, а стерильными, словно их подарили больному ребенку, какому-нибудь Гаргантюа. Детские фантазии вспомнились Щукину – укоротиться, уменьшиться, чтобы быть соразмерным игрушечному паровозику, кстати, тоже немецкому, ГДР, ширина колеи девять мм. И вновь им овладело уже знакомое по этой поездке ощущение ненастоящести всего, игрушечности. И Чибиревым овладевало то же – он вытянул шею, словно хотел рассмотреть больше, чем ему показывали, словно хотел усмотреть какой-нибудь знак нарушения порядка вещей, при котором возможен миниатюрный шлагбаум. Все трое поняли, почему они здесь, на этой площадке, но еще не решались поверить собственной догадке. Трудно было поверить в серьезность их изоляции, в нешуточность юмористического шлагбаума. Трудно было поверить, что можно поверить в серьезность опасности, которую несет проходящий мимо станции товарный состав. Поверить, что с верой в серьезность этой опасности здесь серьезно заботятся об их безопасности – их, которые не верят, кажется, ни во что. А что, собственно, могло бы произойти? Сдунуло бы потоком воздуха или как? Поезд благополучно прошел, никого не сдунув, шлагбаум счастливо поднялся, а они продолжали стоять, осмысляя пережитое. “Ни хера себе”, – подумал вслух Щукин. Чибирев же, переставший вытягивать шею, вобрал голову в исходное положение и только вымолвил: “Да!” Дядя Тепа ликовал. Съел, Щука, съел? Набоков, видите ли, не любил Германию. Ну и что, что Набоков? Зато Фасбиндер любил Набокова! А Пастернак? А Блок? Еще как любили Германию!.. “Ну?” – громко спросил Дядя Тепа, и показалось ему, что под его взглядом Щукин поежился. Шиллер, Гете, Гейне! – продолжал мысленно ликовать Дядя Тепа… Он, видите ли, “Ундервуд” разберет и соберет с закрытыми глазами!.. А знаешь ли ты, Щука, что твой “Ундервуд” или “Адлер”… или как ее… “Олимпия”, только там они и могли быть сконструированы, где возможен этот ненормальный шлагбаум! Ты же сам рассказывал, как писали в старых проспектах: “«Ундервуд» – машинка, не имеющая недостатков”! Американская? Да какая разница, чей патент?! Винтик к винтику! Рычажок к рычажку!.. То-то, Щука! Иди.

Городок слабо люминесцировал. Но для того чтобы звезды над головой зря не смущали души волшебной россыпью, света под ногами и на уровне глаз было достаточно. Ничего нигде не случалось, кроме источения света, а значит, нечему было, кроме источения света, нарушать тишину, но свет источался бесшумно, что лишь в такой тишине и возможно заметить, если, конечно, не замечать звуков собственного вторжения. Между тем подошвы шаркали и колеса тележек скрипели, да так, что, если бы кто не спал, могло бы причудиться прямо-таки нашествие неизвестно кого, а поскольку в городе спали все, то и причудиться такое смогло кому известно – одному из неприкаянной троицы, Щукину, чье восприятие этой ночью обострилось донельзя. Дядя Тепа ни о чем подобном не думал, – задавая темп ходьбы, он предвкушал скорое возвращение. Чибирев же был так сильно измотан, что с линейным пространством боролся методом подсчета шагов. Расстояние, впрочем, сносное; он и до пятисот не дошел, когда дошли до как бы парка.

Парк не парк, сад не сад, а снег – белел, в остальном здесь было темнее, чем на улицах города, – стало быть звездам ярче светить, но – сквозь ветви деревьев. За деревьями ютились одноэтажные домики, это колония азюлянтов – как Дядя Тепа.

Шепотом велел говорить Дядя Тепа, кроме него и не говорил никто. Слушали.

Возня с ключами сопровождалась инструкциями: не шуметь, не светиться, никому ни о чем ни гугу, даже если спросят на чистом русском (кое-кто им владеет). Оказывается, Дядя Тепа не имеет права отлучаться на расстояние более тридцати километров и поселять у себя жильцов – во всяком случае, без специального разрешения. Здешний староста, сам в прошлом наш, в курсе тепинских похождений, но лучше не злоупотреблять доверием.

– Туалет, ванная, – показывал двери в прихожей. – Тут сосед, беженец из Боснии, с родней. А это – мое.

Открыл. Разгрузились.

Грохнулись на ложепосадочную мебель – отнесем к ней полутораспальную кровать и раскладной диван. Был стул еще. Один. Щукин выразил общую мысль:

– Уфффф…

– Видите, – сказал Дядя Тепа, – я не бомж. Самоучитель немецкого лежал под столом.