Мадонна с пайковым хлебом - Глушко Мария Васильевна. Страница 11
— Да-а, война наделала… — Он говорил, прохаживаясь по кабинету, ковер глушил его шаги. — В Ташкенте селить больше некуда, в каждой квартире — эвакуированная семья… Ко мне приехало родственников семь человек — все из Белоруссии… Но ведь всех город принять не может.
Он остановился, сверху посмотрел на нее.
— А ведь я знал тебя еще вот такой, — показал рукой невысоко от пола. — Твоя мать пекла жаворонков с изюмом…
— А мама умерла… — вздрагивающим голосом произнесла она.
— Знаю, слышал. Эх, жизнь…
Он расспрашивал об отце, она рассказывала, и он слушал, чуть открыв рот и прищурившись, — отец говорил, что все артиллеристы глуховаты, — опять становился похожим на него, и Нине опять мучительно хотелось плакать. Он странно смотрел на нее, и ей померещилась в этом взгляде подозрительность — он не верит мне, — и она — стала делать глупости: вытащила зачем-то паспорт и тот клочок газеты с Указом, протянула ему… Понимала, что это стыдно, что делать этого не надо, но держала перед ним, бормотала:
— Вот… Я Нечаева, вот…
Он, удивленный, отстранил ее руку.
— Батюшки, да у тебя жар, ты больная!
Рванул со стола телефонную трубку, стал кричать на кого-то, потом принялся двигать ящиками стола, подал ей две таблетки. И тут распахнулась дверь, красноармеец внес поднос с чаем и бутербродами. Вместе с ним вошел лейтенант.
— Майора Ванина мне живого или мертвого, лучше, конечно, живого, — сказал Рябинин лейтенанту, и тот, крутнувшись на каблуках, вышел. Нина смотрела на все это отстраненно и как бы издалека.
Потом они пили чай, в нем покачивались тонкие ломтики лимона, Рябинин рассказывал, как в девятнадцатом бежал с отцом от белых из плена — босиком, в одном белье по снегу… То ли от чая, то ли от таблеток, ей стало легче, в голове прояснилось, и она сказала:
— Я хочу в Саратов.
Бутерброды были пахучие и, наверно, вкусные, с копченой колбасой и сыром, некоторые — с розовой семгой, и Нина жалела, что не хочет сейчас и не может есть их, вот бы завернуть и взять с собой… Но куда — с собой?
— Хочу в Саратов, — повторила она.
Взвизгнул телефон, Рябинин поднял трубку, долго слушал, потом сказал;
— Так и сделаем.
Он спросил Нину, где ее вещи, — она только теперь вспомнила про них — и объяснил, что адъютант отвезет ее и устроит на полигоне, это за городом в сорока километрах, майор Ванин будет ждать, он начальник полигона и все устроит…
Зачем полигон?.. И какой-то Ванин… — подумала она. И заплакала.
— Мне надо в Саратов!
— И поедешь в свой Саратов, только не сейчас. Ты больна, тебе надо подлечиться и отдохнуть…
Она поднялась, все еще плача и вздрагивая, никак не могла успокоиться, и он обнял ее, прижал к своему плечу ее голову, от кителя пахло одеколоном, табаком и кожей, это тоже напомнило об отце, и она никак не могла остановить слезы.
Потом опять в сознании были пустоты, она не помнила, как оделась, во рту было горячо и сухо, а в машине, когда они ехали к вокзалу за вещами, увидела в руках у себя сверток с бутербродами, и не могла вспомнить, сама ли взяла, или он дал…
Позже она уснула, ее мучили кошмары, она падала в черную пропасть и знала, что это во сне, старалась поскорее проснуться, чтобы не долететь туда, к невидимому страшному дну, и не разбиться.
13
Она с детства страдала ангинами, они мучили кошмарами и бредом, высокой температурой, зато не были затяжными. И сейчас уже на третий день она поднялась, огляделась в незнакомой сухой комнате, держась за списку железной кровати, прошла к плите, на которой стоял эмалированный чайник с помятым носиком. От плиты шло тепло, уютно сопел чайник, и Нине стало легко, только от слабости кружилась голова и дрожали жиденькие ноги.
На припечке стояла железная кружка, она, с трудом подняв чайник, налила в кружку кипятка, стала пить, обжигая губы. Во рту было шершаво и сухо, и она пила, пила, чувствуя, как в горячей влаге приятно отдыхает язык и все там становится круглым, мягким…
Она разглядывала комнату — кровать, стол, три табуретки и невысокий облупленный шкаф… Может быть, это была кухня, потому что в дверном проеме виднелась вторая комната, устланная дорожками, там стояла высокая двуспальная кровать, на окне висела тюлевая занавеска.
Нина смутно помнила, как привели ее сюда и высокая худая женщина сказала неприятным сдавленным голосом:
— Здесь ей будет теплее.
А дальше она уже ничего не помнила, опять плыла или ехала куда-то, за ней гнался кто-то невидимый, и весь ужас был в том, что его нельзя было увидеть, она только слышала шаги все ближе и ближе, закрывала голову ладонями и начинала кричать. Какие-то люди склонялись над нею, она едва различала темные лица и не могла бы сказать, мужские они или женские, И опять наваливались кошмары, она видела, как сквозь дома прорастали деревья без листьев и черные птицы усеивали их, а потом кто-то сказал отчетливо и громко:
— Засим…
Она старалась понять, кто сказал это слово и что оно означает, но не смогла.
Сидела сейчас на кровати, глотала кипяток пересохшим горлом, прислушивалась к тишине. Ее не пугало, что в комнатах никого нет — если топится плита, обязательно кто-то придет, — глазами поискала свою сумочку, не нашла. Ничего, посижу вот немного и поищу.
За дверью деревянно и тяжело простукали шаги, от сильного толчка отлетела дверь, низкорослый красноармеец внес большую охапку дров — такую большую, что за нею самого его не было видно. Он увидел Нину, сказал «виноват» и бросил дрова у плиты. Нина смотрела, на странные поленья, никогда таких не видела — перекрученные, волокнистые, будто не нарублены, а разорваны. Красноармеец — он был в меховой безрукавке поверх выгоревшей гимнастерки — широкими ладонями стряхивал с себя дровяной мусор.
— Алевтина Андреевна есть? — спросил он, стараясь не смотреть на Нину. Она не знала, кто такая Алевтина Андреевна, и не ответила, полезла под одеяло — замерзли ноги, — только сейчас заметила на себе чужую ночную сорочку из толстой розовой байки. Но она не смутилась, что раздета, потому что красноармейца воспринимала не как реального человека, мужчину, а как принадлежность этой комнаты, может быть даже, он был продолжением сна.
Она уже закрыла было глаза, но опять простукали деревянно и сбивчиво быстрые шаги, вошла высокая женщина в котиковой шубке и седой старичок в барашковой шапке. Они разделись, повесили у дверей одежду на самодельную вешалку из голых, прибитых гвоздями катушек, потом женщина сказала красноармейцу:
— Харитоша, пойди забей курицу. — У нее был странный сдавленный голос, как будто в горле застряло что-то жесткое и она никак не могла проглотить.
Старичок пригладил реденькие волосы, погрел у плиты руки, все время потирая их, они сухо шуршали и этот звук, как и голос женщины, мучил Нину.
Он подошел к кровати, все еще покручивая руки.
— Нуте-с, откроем рот и скажем «а-а!». — У него были добрые голубые глаза и смешные, мятые уши.
Он долго выслушивал Нину, прижимая к спине и груди холодную трубочку, выстукивал пальцами, наконец сказал:
— Гораздо, гораздо…
Ощупывал у нее под челюстями, мелко перебирая пальцами, ей было щекотно.
— Скажите, а ребенок тоже… он болеет?
Врач уставил на нее свой маленькие добрые глазки.
— Не понял. Какой ребенок?
— Мой ребенок. — Она положила на живот руку. — Он тоже болеет, как и я?
— В какой-то мере… Если вы, то и он.
Господи, что же это, почему?.. Еще и не родился, а уже болеет, это несправедливо и жестоко… Жаркие слезы подступили к сухим глазам, она отвернула лицо к стене.
— Этого нельзя! — Врач похлопал ее по руке. — Вы травмируете своего малыша… Все хорошо, вы выздоравливаете, повода волноваться нет.
Он что-то долго говорил той женщине, называл ее Алевтиной Андреевной, Нина не разбирала слов, вдруг захотелось спать, она закрыла глаза и услышала:
— Засим откланиваюсь.