Нагой обед - Берроуз Уильям Сьюард. Страница 5

В реальной же сцене вы щипком захватываете немного мякоти ноги и быстро пронзаете ее булавкой. Затем прилаживаете пипетку над отверстием, а не в нем, и медленно и осторожно подаете раствор, чтобы не брызнуло за края… Когда я схватил Бажбана за бедро плоть подалась под пальцами как воск да так и осталась, и медленная капелька гноя просочилась из дырочки. А я никогда не дотрагивался до живого тела, такого холодного, как у Бажбана тогда в Фильке…

Я решил обломить его если даже это значило спертую пьянку. (Это такой английский деревенский обычай, когда нужно устранить престарелых и прикованных к постели иждивенцев. Семья, подверженная такого рода несчастью, устраивает «спертую пьянку», когда гости заваливают матрасами старую обузу, сами забираются сверху и надираются вусмерть) Бажбан – мертвый груз нашего дела и должен быть выведен в трущобы мира. (Это африканский ритуал. В обязанности того, кого официально называют «Проводником», входит выводить всяких старперов в джунгли и там бросать)

Приступы Бажбана становятся привычным состоянием. Фараоны, швейцары, собаки и секретарши рычат при его приближении. Светлокудрый Бог пал до неприкасаемой мерзопакостности. Жохи не меняются, они ломаются, раскалываются вдребезги – взрывы материи в холодном межзвездном пространстве, дрейфуют в разные стороны в космической пыли, оставляют за собою пустое тело. Фармазоны всего мира, одного Лоха вам никогда не выставить: Лоха Внутри…

Я оставил Бажбана на углу, краснокирпичные развалюхи до небес, под нескончаемым дождем копоти. «Схожу наеду на одного знакомого лепилу. Сразу вернусь с хорошей чистой аптечной Мурой… Нет, ты здесь постой – не хочу, чтоб он еще и на тебя кулак подносил.» Сколь долго бы это ни было, Бажбан, дожидайся меня вот на этом самом углу. Прощай, Бажбан, прощай, парниша… Куда они деваются, когда выходят из себя и оставляют тело позади?

Чикаго: невидимая иерархия выпотрошенных итальяшек, вонь атрофировавшихся гангстеров, привидение, по которому земелька плачет, сбивает вас на углу Северной и Хэлстеда, Цицерон, Линкольн-Парк, попрошайка снов, прошлое вторгается в настоящее, прогорклое очарование одноруких бандитов и придорожных буфетов.

Во Внутрь: обширнейший подотдел внутренних дел, антенны телевидения уперты в бессмысленное небо. В жизнеупорных домах цацкаются с молодняком, впитывают в себя немного того, что он отвергает. Только молодняк приносит что-то, а молодым он остается недолго. (Сквозь решетки Восточного Сент-Луиса пролегает мертвая граница, дни речных лодок) Иллинойс и Миссури, миазм кучеройных народов, низкопоклонствующих в обожествлении Источника Пищи, жестокие и уродливые празднества, тупиковый ужас Многоногого Бога простирается от Кучевилля до лунных пустынь перуанского побережья.

Америка – не юная страна: она была стара, грязна и зла еще до первопоселенцев, до индейцев. Зло затаилось там в ожидании.

И вечно легавые: уравновешенные и ловкие наймиты полиции штата с высшим образованием, отрепетированная примирительная скороговорка, электронные глаза просвечивают насквозь вашу машину и вещи, одежду и лицо; оскаленные крючки больших городов, вкрадчивые деревенские шерифы с чем-то черным и угрожающим в старых глазах цвета поношенной серой байковой рубахи…

И вечно засады с машиной: в Сент-Луисе махнули студебеккер 42 года (в нем был встроенный дефект конструкции как и в Бажбане) на старый перегретый лимузин паккард и еле доехали до Канзас-Сити, а там купили форд, который жрал топливо, как выяснилось, отказались от него ради джипа, который слишком гнали (ни к черту они не годятся на шоссе) – и спалили у него что-то внутри, начало греметь и перекатываться, вновь пересели на старенький восьмицилиндровый фордик. Если надо доехать до конца, с этим движком ничего не сравнится, жрет он там горючку или нет.

А тощища США смыкается над нами как никакая другая тоска в мире, хуже, чем в Андах, высокогорные городки, холодный ветер с открыточных пиков, разреженный воздух как смерть в горле, речные города Эквадора, малярия, серая как мусор под черным стетсоном, дробовики, заряжаемые с дула, стервятники роются в грязи посреди улиц – и что вас поражает, стоит сойти с парома в Мальмч (на пароме налога на газ не берут) Швеция вышибает из вас всю эту дешевую, беспошлинную горючку и прямо вытирает об вас ноги: в глаза никто не смотрит и кладбище в самом центре города (каждый город в Швеции, кажется, выстроен вокруг кладбища), и днем совершенно нечего делать, ни бара, ни киношки, и я взорвал свой последний кропаль танжерского чая и сказал: «Килограша, а не пойти ли нам обратно на паром.»

Ничто не сравнится с американской тоской. Ее не видно, никогда не знаете, откуда она подползет. Возьмите, к примеру, какой-нибудь коктейль-бар в конце боковой улицы подотдела – в каждом квартале свой бар, и своя аптека, и рынок, и винная лавка. Заходите, и тут вас шарахает. Но откуда она берется?

Не от бармена, не от посетителей, не из кремовой пластиковой отделки табуретов у стойки, не из тусклой неоновой вывески. Даже не из телевизора.

А наши привычки лепятся этой тоской, как будет лепить вас кокаин, опережая антрацитовый соскок. А мусор уже на исходе. И вот мы здесь в этом безлошадном мухосранске строго на сиропе от кашля. И сблевали мы весь сироп, и поехали дальше и дальше, холодный весенний ветер свистал сквозь эту кучу металлолома вобравшую в себя наши дрожащие и потные кумарные тела ведь вас всегда сваливает простуда когда из тела вытекает мусор… Дальше сквозь шелушащийся пейзаж, дохлые броненосцы на дороге и стервятники над топью и пнями кипарисов. Мотели с фанерными касторовыми стенками, газовой горелкой, тощими розовыми одеялами.

Залетная мазь, гастролеры и шаровики, уже замочили лепил из Техаса…

А на луизианского лепилу никто в здравом уме никогда не наедет. Такой в штате Антимусорный Закон.

Наконец, приехали в Хьюстон, где я знаю одного аптекаря. Я там пять лет не был, а он поднимает взгляд и моментально меня срисовывает, просто кивает и говорит: «Подождите у стойки…»

И вот я сажусь и выпиваю чашечку кофе, и через некоторое время он подходит, садится рядом и спрашивает: «Так что вы хотите?»

«Кварту гатогустрицы и сотню нембиков.»

Тот кивает: «Заходите через полчаса.»

И вот когда я возвращаюсь, он протягивает мне пакет и говорит: «Пятнадцать долларов… Будь осторожнее.»

Двигаться настойкой дурцы – жуткая заруба, сначала надо выжечь алкоголь, затем выморозить камфару и отсосать эту бурую жидкость пипеткой; вмазываться нужно в венярку, иначе схватите абсцесс, куда бы не вмазывали. Самый ништяк – хапнуть ее с дуровыми сериками… Поэтому мы выливаем ее в бутылку из-под Перно и стартуем в Новый Орлеан мимо радужно переливающихся озер и оранжевых всполохов газа, мимо болот и мусорных куч, крокодилов, ползающих по битым бутылкам и консервным банкам, мимо неоновых арабесок мотелей, севшие на мель шмаровозы орут непристойности проезжающим машинам со своих необитаемых островков помоек…

Новый Орлеан – мертвый музей. Мы гуляем по Толкучке, нюхтаря дурцу и сразу же находим Чувака. Мир здесь тесен, и душманы всегда знают, кто банкует, поэтому он прикидывает, какая, к чертям, разница, и толкает кому попало. Мы затариваемся гарриком и отваливаем в Мексику.

Обратно через озеро Чарльз и страну дохлых автоматов, южный конец Техаса, шерифы, чпокающие черномазых, оглядывают нас и проверяют бумаги на машину. Что-то спадает с плеч, стоит пересечь границу в Мексику, и неожиданно пейзаж лупит вас в лицо, и между вами с ним нет ничего, пустыня, горы и стервятники; крохотные пылинки, описывающие круги, а иные – так близко, что слышно, как крылья рассекают воздух (сухой сиплый звук), и когда они что-то замечают, то изливаются стремительно из голубого неба, из этого сокрушительного проклятого голубого неба Мексики, черной воронкой вниз… Ехали всю ночь, на заре очутились в теплом туманном местечке, собаки гавкают и слышно, как льется вода.

«Пиздопропащенск,» сказал я.