Циркачка - Сазанович Елена Ивановна. Страница 8

– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.

– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.

Мы внимательно разглядывали свои руки.

– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.

Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.

– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…

На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.

– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.

– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.

– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?

Я кивнул своей стриженой головой.

– Я знаю откуда еще рождается музыка.

Он вопросительно поднял брови.

– Она рождается из одиночества.

Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.

– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.

И учитель прикрыл за собой дверь.

И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.

Но в те годы я думал иначе. И потому никак не мог смириться, что в мою жизнь ворвалась Капа. Эта взбалмошная рыжая циркачка. Это легкомысленное конопатее существо. И в своем сознании я не мог совместить мою серьезную печальную музыку. И эту истеричную девчонку-сорванца. И всеми силами пытался отказаться от своего нового увлечения. От ненужной любви. Но с каждым днем мне все менее это удавалось. И я злился на себя. И я ее ненавидел. Наверно, потому что уже полюбил…

И каждый вечер торчал в булочной, разворачивая фольгу. И разламывая шоколад на кусочки. Булочница меня уже давно заприметила. И подозрительно поглядывала в мою сторону. И как-то не выдержала:

– Ты что, свою собаку шоколадом подкармливаешь? Чтобы быстрее подохла? – полюбопытствовала она.

– Нет, – печально вздохнул я, выбрасывая фольгу в мусорное ведро. – Просто у моей бабушки – антидиабет. Разве не слыхали про такую болезнь?

Булочница отрицательно покачала головой.

Я погрустнел еще больше.

– Это когда без необходимого количества сладкого наступает мгновенная смерть.

Булочница рассмеялась. Ей ни капли не было жаль мою бедную бабушку.

– Ладно уж, приходи. Если хочешь, я сама буду фольгу разворачивать, – и ее глазки при этом подозрительно сверкнули.

Я ей, видно, понравился. И тут же сообразил, что шоколад с завтрашнего дня придется закупать в другом месте.

С Капай мы всегда встречались в парке. Домой к себе я ее больше не приглашал. Чтобы она меня на разоблачила. А, возможно, просто боялся остаться с нею наедине. В пустой комнате. Глазами – в глаза… Но она, видимо об этом на задумывалась. Поэтому совсем скоро мне предложила:

– А хочешь, пойдем ко мне?

Я растерялся.

– Я думаю, что твой родители примут меня за зэка, – и я провел ладонью по стриженой голове.

– Ну и прекрасно! – неожиданно обрадовалась Капа. – Они примут тебя за своего! Наконец-то они обрадуются, что я сделала достойный выбор!

– Ты о чем, Капа? – насторожился я.

Капа печально вздохнула. И я заметил в ее глазках слезы. Их она тут же смахнула рукавом.

– Ты не понимаешь, Паганини… Ты ничего не понимаешь. Это у тебя дома – рояль. И цветы на подоконнике. Это ты… Утром музыкальная школа. Вечером – посещение филармонии, наверняка с папой. В дорогом костюме с «бабочкой»…

– Ну что ты, Капа! Мой папа быстрее бы застрелился, чем нанял бы на себя «бабочку». И ни разу он на был в филармонии! Он терпеть не может музыку. Он – инженер…

– Ну, это всё равно, – махнула Капа рукой. И ее гуди дрогнули. – Не перебивай, Паганини, – и она схватила мою руку. И пожала. Видимо, в порыве своих трагичных воспоминаний о детстве.

– Не надо, Капа. Если тебе больно, лучше не рассказывай.

– Ах, Паганини! Я хочу, чтобы ты знал все. Понимаешь? Все! Я хочу, чтобы ты увидел дом, где я родилась. Где росла. Эту душную атмосферу, где проходило мое детство. Эту однокомнатную квартиру. В которой, кроме меня – еще четверо. И из мебели – единственный стол. За которым я ела, тут же делала уроки. И тут же мечтала. Мечтала о цветах на подоконнике. О рояли. Хотя знаешь, Паганини! Я ведь была двоечницей.

Я искренне растрогался. И погладил Капу по голове.

– Поверь, Капа. Я ведь тоже никогда не был отличником. Я их терпеть не мог.

– Правда? – оживилась она. И тут же вновь погрустнела. – Но ты сам посуди. Разве у меня была возможность учиться? Когда на моих руках – четверо маленьких малышей. Которые в жизни не ели шоколадных конфет. – И Капа, уже не стыдясь своих слез, громко всхлипнула. – Разве я могла учиться, слыша каждый вечер пьяные скандалы моей матери. Разве я могла учиться, когда вся школа смеялась надо мной, зная, что я дочь преступника. О Боже! – и она закрыла лицо руками. И слегка покачнулась.

– Капа, – я слегка прикоснулся к ее руке.

– Не надо, Паганини! – она оторвала руки от мокрого лица. – Не надо меня жалеть! Это у тебя дома – рояль. Цветы на подоконнике. Вечерами – посещение филармонии с папой в «бабочке»!