Предпоследний день грусти - Сазанович Елена Ивановна. Страница 12
Но Мишка не сказал мне этих слов, которые выдумала я сама. Просто, когда наша любовь уже не стала вмещаться в пределы школы. Однажды вечером, у меня дома. На мой день рождения. Он взглянул на меня умными, серьезными глазами. Которые наверняка хотели сказать эти слова (но это я поняла позже). Прижал мою голову к своей груди. И прошептал.
– Люська… Как хорошо, что ты родилась именно в этот день. Люська…
Вот и все…
И утром. Уже проснувшись. Но не открывая глаза. Я мечтала, как Мишка мне скажет: Мы так любили друг друга этой ночью. Так никто не любил. Ты самая красивая в мире. И ни с кем мне не было так хорошо. Боги у нас отнимают будущее. Но помни. Даже им не по силам отнять наше прошлое. И наша разлука, помни. Это начало новых радостей. Новых встреч. Ведь мы знаем, что такое счастье. И если мы знаем, оно нас никогда не покинет. Я никогда не забуду тебя, дорогая.
Прокрутив мысленно Мишкин монолог, я даже всплакнула. И открыла глаза. И увидела Мишку. Он смотрел на меня теми же серьезными и умными глазами. Которые наверняка и хотели сказать и эти слова (но это я поняла позже). Он протягивал мне ярко красную розу. На которой еще блестели капельки росы. И сказал единственное:
– Люська… Выходи за меня замуж… Люська…
Вот и все.
И я чуть не сдалась. Но мои иллюзии тут же испарились. Как только я представила его в роли мужа. В роли мужа я представить никого не могла. И я полностью поняла свою мать. И с новой силой ее пожалела. И эллины, дразнившие меня за то, что я чуть не покорилась судьбе. Перестали надо мной смеяться. И все осталось по-прежнему. По-прежнему неверная улыбка Афродиты играла на моих устах. По-прежнему моими друзьями оставались эллины. По-прежнему в мою свиту входили сатиры и гетеры. Все осталось по-прежнему.
Мишка сделал ошибку. Он не понял, что выбирать должна я. И если бы в эту ночь, он произнес мне те слова. Если бы он дал мне вновь почувствовать вкус свободы. Основанной на обязательном расставании. Я бы первой сказала:
– Мишка, женись-ка на мне. Ведь мы созданы друг для друга.
И я бы не солгала. Мы были созданы друг для друга. И я не могла простить Мишке. Что он посягнул на мою свободу. На мое одиночество. На мой собственный мир. И только позднее я поняла. Что тот, кто много говорит – мало любит. Настоящая любовь скупа на слова. И не скупа на поступки. Мишка любил по-настоящему. И не раз доказывал свою любовь, вытаскивая меня из неприятных историй и передрязг. Прощая мне мое легкомыслие и измены. И редко говорил о своей любви. Потому что любил. Он так напоминал моего отца. И поэтому я тоже не могла ему ответить – да.
Моя мама умирала в монастыре. В монастыре, обнесенном железной оградой. Монастыре, окруженном деревьями с переспелыми грушами. Монастыре, не сгибающимся под тяжестью всесильного неба. Потому что сам он – от неба.
И монастырь этот был – особым миром. Без дикого шума автомобилей. Без страха перед жизнью. Без неоправданного желания все успеть. Монастырь был полной противоположностью моей мамы. И мое сознание долго не могло примириться. Свыкнуться с мыслью. Что моя мама собирается оставшуюся жизнь провести в этом молчаливом мертвом мире. В этом безгрешном царстве. Моя мама. Такая живая. Такая импульсивная. И такая несовершенная.
Я зашла за ограду. И опять – цвет. Цвет монастырского сада. Цвет неба над монастырем. Цвет земли возле монастыря. Цвет служащих монастыря. И этот цвет был приглушенным, спокойным. И сегодня по особенному мертвым. Словно здесь знали, когда пора уходить еще одной душе. Я знала этот цвет, я догадывалась о нем. Он – никакой. Вроде бы виден глазами. Вроде бы осязаем. Но его нет. Он неуловим. Впрочем, как неуловимо и само мгновение смерти.
Я подняла переспелую грушу. И надкусила ее. По моим пальцам растекся сок. И вместе с соком показалась мякоть. И мягкими влажными кусочками облепила мои пальцы. Я содрогнулась. И со злостью отшвырнула грушу. Она, словно теннисный мячик, отскочила. И расплющилась на земле.
Я люблю жизнь. И я не хочу знать, что такое смерть. И если мне суждено умереть. Я хочу умреть мгновенно, так и не узнав. Не осознав. Не вычислив. Что умираю. Спазм перехватывает мое дыхание. Крик раздирает горло. Убежать. Там, где жизнь. Где не существует переспелых груш. И этого мертвого цвета. И этго мертвого запаха. И вины. Вины… Боже! Как страшно. Нет, не цвет страшен. Я поняла. И не запах. Вот оно! Я нашла точку боли. Вина. Вина… Которая всю жизнь капля за каплей будет сочиться из моей раны. Портить мою кожу. Точить мой мозг. Вина. Которую мне не пережить. Не победить. Не вычеркнуть.
И какое право я имела судить эту жизнь. Жизнь моей матери. Жизнь самого дорогого человека, которого я всегда понимала. Потому что Бог мне дал умение понимать все. Но он не дал мне самого главного – умения прощать…
Я наблюдала за смертью в чуть приоткрытую дверь. И боялась зайти. Мама лежала неподвижно. И ее черные густые волосы, как и прежде. Прядь за прядью. Локон за локоном. Расползались на свежем белье.
Мама! Мне так захотелось закричать. Мама! Это ошибка! Я судила тебя не потому, что не любила. А потому что не умела прощать. Потому что знала, что равнодушие к тебе возможно. И оправданно. И все меня поймут в этом равнодушии. И даже посочувствуют. Как все понимали. И сочувствовали.
Мама. Поверь. Я не хотела этого равнодушия. И мое равнодушие было неправдой. И на детских утренниках я плакала. Когда читали четверостишья о мамах. И завидовала. И кусала от негодования розовые костяшки пальчиков. Когда видела кудрявых румяных мам. С толстыми сумками. Из которых выглядывали хвостики антоновок. Мордочки плюшевых игрушек. И зеленая фольга от молочных бутылок. Я топала от негодования тряпичными ботинками. И плакала. Потому что знала. Что ты за мной не придешь и сегодня. Что ты где-то даришь свои прекрасные, нежные песни совершенно чужим людям. И мне казалось. Что ты обо мне забыла. И страх сковывал. Когда я думала, что ты обо мне забыла навсегда. И уже никогда не придешь…
Ты так была талантлива, мама. И ты так бездарно распоряжалась своею судьбой. Своей настоящей, природной, от Бога, любовью. К мужу, ребенку. Ты так легко меняла эту любовь на иллюзии. И ты достойна не равнодушия. А скорее жалости. Ведь ты все понимала, моя единственная мама. И про иллюзии. И про миражи. Которые ты овеществляла накрашенными поцелуями. Надушенными конвертиками писем. Черными от туши слезами. И любовь твоя. Иллюзорная, выдуманная любвь. Растекалась по грязному асфальту. Уже никчемная, опустошительная любовь растекалась по твоему прошлому. По твоему настоящему. И нам становилось больно.
Мама! Какая это была боль! Когда ты исчезала на месяцы. Нам казалось – на годы. Когда ты исчезала на недели. Нам казалось – на века. Когда ты исчезала на день. Нам казалось – на вечность.
Нет, мама! Только не теперь. Только не теперь твой укор!
Я наблюдала за матерью в чуть приоткрытую дверь. И моя вина приобретала невероятные размеры. Которых просто не существует в природе. И моя вина уже не вмещалась в комнату. В наш с тобой мир, мама.
– Мама!
Мама чуть приподняла голову.
– Здравствуй, мама, – я присела на краешек кровати.
– Люсенька, девочка моя. Доченька. Я так не хочу умирать. Если бы ты знала. Ну, сделай же что-нибудь, маленькая моя. Ты же такая сильная. Я боюсь Я очень боюсь. Это несправедливо, неправильно. Я так люблю жизнь, доча… – шептала пересохшими губами моя мама. И слабо сжимала мои руки.
Она еще никогда не называла меня «доча». Как будто мне было три года. А маме…
Я гладила маму по волосам. Как маленькую. Целовала ее лицо. И не плакала. Я точно знала. Что сеголня я старше мамы. Сильнее. И мудрее. Впрочем. Так было всегда. Так уж распорядилась природа. Что мы с мамой поменялись местами. И моя обязанность – беречь маму. Предостерегать от нелепых поступков. И воспитывать. Но поняла я это теперь. Теперь, когда уже так поздно.