Предпоследний день грусти - Сазанович Елена Ивановна. Страница 4
На кота Жана смотрели с недоумением. Цвета морской волны? Но почему? Котов такой расцветки не бывает. И этот жирный высокомерный кот вовсе не похож на эту мягкую красивую морскую волну. В которой с удовольствием плескаются все.
Моя мама стала королевой пляжа. Моя мама стала королевой моря. Моя мама стала королевой солнца. Моя мама стала просто королевой.
– Ты же моя дочь. Ну почему ты какая-то…. Ну, я не знаю, я не хочу сказать, что ты не красива. Ну, вот почему ты, к примеру, лохматая? Да распусти ты свой дурацкий хвост! Пусть твои волосы падают на плечи. У тебя красивый, густой волос. А походка? Я не понимаю, в кого у тебя… Ведь тебе уже давно минуло шестнадцать. Неужели нельзя хоть чуточку следить за собой? А эти дурацкие очки! И без них прекрасно можешь обойтись. Я тебе привезла столько шмоток! А ты все в этих дешевых шортах и сандалях! И почему ты ни с кем не дружишь? Люська, ну почему? Ты считаешь, что друзья – это… Что их вообще не бывает? Ты не права, девочка… А этот дурацкий кот! Это чудовище!… Я хочу, чтобы моя дочь была достойна своей матери…
У меня же не возникало никакого желания быть достойной своей матери. И общества Жана мне вполне хватало. И вполне устраивало. И генетическую теорию я считала грубой ошибкой Дарвина.
На море мы приехали вместе. Но так уж получилось, что по отдельности проводили время. И по-разному. Единственное. Что нас объединяло – это прогулки у моря. Но и прогулки у моря мы совершали в одиночку. В разное время. И в разную погоду. И в разное настроение. Так уж получилось.
Моя мама любила гулять по утрам. Она была ранней пташкой, моя мама. И пела не только в Королевском театре. Случалось, что и просто так. Голос у нее был сильный. Уверенный. Даже низкий. Душа у моей мамы была очень хрупкой. Растерянной. Даже жалкой. А сама моя мама была… Бог знает, какой была моя мама…
Мама набрасывала на голые плечи черную паутиновую шаль. Связывала волосы красной атласной лентой в огромный пушистый хвост. И босиком, в тоненьком купальнике ранним утром шла к морю. И никто не мог догадаться – холодно ей или нет. Кожа ее не погрывалась «гусиными» лапками. Она была гладкой и скользкой, как волны моря. И губы ее не синели от холода. Они были пастельно-розовыми, словно к ним прикасалось утреннее небо. И плечи ее не сутулились от холода. Они были прямыми, как отшлифованный мрамор. И руки ее, словно крылья птицы, плавно взлетали вверх в такт невесомым шагам.
Моя мама никогда не могла смириться с тем, что на свете существует старость. Она жмурилась при виде стариков. Она закрывала уши, когда слышала это слово. Она пряталась в мире музыки. В храме красоты. В иллюзиях совершенства. Если чувствовала дыхание старости на своем лице… Годы считать она наотрез отказалась. И любила она молодых. И Бог миловал ее, он не опустил на ее тело старость. Не покрыл его дряблостью и морщинами. Не осыпал волосы россыпью снега. Почему Бог миловал ее. Всю жизнь алчно пьющую грех. Мне это было трудно понять. И лишь спустя многие годы я это поняла.
Мою мать. Пессимиста по разуму. Мозахиста по душе. Меланхолика по сердцу. Всю жизнь берегла судьба. Лишив ее неудач. И просто невезенья. И тем самым лишив ее самого главного. Того. Чему она решила посвятить свою жизнь – науке страдания. Но для страданий у нее не было причин. И ей пришлось самой их искать. Самой создавать. И придумывать. И надо отдать должное – ей это иногда удавалось.
Моя мать. Божественно красивая. Черноволосая. Босоногая. Розовокожая. Гибкая. Плавно приближалась к морю. Опускала свои ноги в остывшую воду до щиколоток. И пела. И ее песню слышало своенравное море. И любило мою мать. И благодарно целовало ее ноги. И эту песню слышало самолюбивое солнце. И любило мою мать. И целовало сквозь черную шаль ее плечи. И эту песню слышал строптивый ветер. И любил мою мать. И целовал ее розовокожее тело.
И море, и воздух, и солнце. И небесные силы. И земная природа. Все. Все. Все не понимали. Как можно не любить мою мать. Настолько она была совершенна.
Я же была равнодушна к своей матери. А значит – я ее не любила. Я не любила ее за то. Что у меня ее не было. Я не любла ее за то, что нуждалась в ней. Что боялась за нее. Что ждала ее возвращения. Считая крупинки риса, чтобы быстрее тянулось время. Вспоминая каждое прожитое мной мгновенье. Чтобы быстрее шло время. И только когда зерно было просчитано. Когда из воспоминаний было выжато каждое прожитое мгновенье. Моя мать возвращалась. И я, глядя на нее. Равнодушно пожимала плечами. И укрывалась в своей комнате.
И лишь теперь. На море. Слыша по утрам песню красавицы-матери. Босоногой. Черноволосой. С красной атласной лентой. Запутавшейся в черных волосах. И черной шалью, наброшенной на голые плечи. Слыша песню женщины, которую Бог наделил всем. Женщины. Которую Бог уберег от всего. Так и не дав ей самого главного. Той любви, которую придумала ее воспаленная фантазия. И о которой она так грустно пела по утрам… Слыша ее грустную песню. Впервые за 16 лет в чувство равнодушия робко и боязливо вкралось чувство жалости. И я во второй раз предала отца. Как мне тогда казалось.
Как-то я вернулась с пляжа раньше обычного. И через приоткрытую дверь нашего дома заметила маму. Сидящую за столом. И молодого человека. Прислонившегося к стене.
– Но почему ты только смотришь на меня, – отчитывала мама парня. – Почему ты ничего не говоришь?
Мама нервно барабанила пальцами по столу.
– А? Я не понимаю! Но почему! Я смущена. Мне некуда деть руки. Ты же видишь. Я не знаю, куда подевать эти дурацкие руки.
– Вовсе и не дурацкие. У тебя нежные. Красивые руки, Катя. Но в любом случае, ты можешь взять книжку. У тебя есть книга? И полистать ее…
– Ты так думаешь? – мама принялась рыться в чемодане. Среди пустых пачек от сигарет. Помятой одежды. Конфетных фантиков. Всяких баночек, коробочек и других мелких, ненужных вещиц она наконец отыскала толстенную книжку. И с гордостью вытащила ее. Точно не припомню. Но это была, по-моему, история древнего Китая. Какое отношение имеет Китай к моей маме – на это вряд ли бы кто-нибудь ответил.
– Действительно, как я сразу не догадалась. Это же так просто, – мама стала лихорадочно листать книгу о древнем китайском народе. И больше всего ее заинтересовали яркие рисунки. – Интересная книга. Но почему? – и она вновь подняла взгляд на парня. – Что нибудь случилось? Ты так изменился. Стал таким молчаливым. Серьезным. Даже каким-то печальным. Именно! Печаль я читаю в твоих… глазах. Я так надеялась. Нет. Я была уверена, что нам здесь никто не помешает…
Я наконец широко распахнула дверь, и переступила порог дома.
– Извините, я, кажется, подслушала ваш разговор.
– Ты! – мама от негодования выронила книжку. – Ты всегда мне хочешь помешать! Испортить! Ты…
Мама искала, и не находила слов.
Слова нашел молодой человек. Он приблизился ко мне вплотную. И довольно галантно поцеловал мою руку. А его раскосые голубые глаза бегали по моему лицу. И в них действительно прочитывалась печаль. Я не отводила взгляд. Да. Этот парень был бесспорно интересен. Я с любопытством вглядывалась в его глаза. И думала, какой у него удивительно японский разрез глаз.
– Меня зовут Мак, – он широко улыбнулся. И я увидела, какая у него удивительно американская улыбка.
– Ма-а-ак, – протянула нараспев я. – Ваши родители, видимо, были без ума от цветов. Наверно садовниками? Но почему мак. А не василек, к примеру.
– Примеров можно привести тысячи. Кстати. К такому роду имен я тоже отношусь весело. Но мое имя меня вполне устраивает, – и Мак почесал свой нос. И я увидела, какой у него удивительно греческий нос. – Но, к сожалению, мои родители были равнодушны к цветам. Но не равнодушны к философии. Маккиавели – их любимый философ.
– Ей всего шестнадцать. И она равнодушна к вопросам пола. И друг у нее только один. Какой-то помойный кот. Кстати, какого-то ненормального цвета – морской волны. Мне раньше казалось, что таких котов вообще не бывает. И имя почему-то французское – Жан. Франция так далеко…