Ангел Мертвого озера - Щербакова Галина Николаевна. Страница 16

– Я буду жить одна, – резко ответила дочь.

– Ну и правильно, – сказала мать. – У тебя свои интересы. Видак будешь смотреть, а мы не будем тявкать про электричество. Друзья придут, похохочете без оглядки на папу. Правильно ведь, отец, согласись.

«Врет, – думал Иван Иванович. – Не видак она будет смотреть, дура ты старая, и не друзья ей нужны. Ей захотелось скотства. Именно! Скотства!»

Дочь переехала быстро, оставила свой адрес, телефон, честь по чести. Сказала, чтобы не являлись без звонка, она хочет, чтобы они застали у нее порядок. Ну, нормально же!

Но Иван Иванович не прост, ох, как не прост! Он понимает, что дочь скрывает свой секрет, своего наездника. А почему? Да потому, заранее знает Иван Иванович, что она выбрала худшее из всего, что могло быть. Ведь она не спросила отца! Он ей не враг и объяснил бы, что у людей в определенный период жизни случается тяга, он сам грешен был, этому надо уступить, но потом ногой, ударом с носка, как в футболе, отринуть это как дурь, скотство и лишность.

Он решил застать их врасплох. Он сходил, посмотрел дом, высмотрел окна, вечером приехал и отследил зажигание света, сначала, видимо, на кухне, а потом в комнате. Он не видел, как пришла дочь, все-таки смотрел с другой стороны улицы, а это было время возвращения людей с работы. Ивану Ивановичу давно надо было бы носить очки для дали, он не видел вывесок магазинов, номеров автобусов, но он считал: все, что надо, он видит. Вот, к примеру, увидел свет в окнах.

Теперь надо было вычислить время, когда подняться. Не то что он мечтал увидеть грех воочию – постель и полураздетость, но что-то близкое к тому, чтобы убедиться в блуде. Где-то в глубине души он даже чувствовал момент неправоты; ну, не твое это дело, отец. Но он бил по этому слабому чувству главной мыслью: не в том возрасте дочь, чтоб таскаться. Ведь не исключено, что женатик. Совсем же срам! Разве этому они ее учили?

Он поднялся, когда в кухне свет погас. Позвонил в дверь коротко, три раза, как дома. Просто другой у него не было привычки, он ведь никуда и никому не звонил в дверь, кроме собственного дома.

В квартире было тихо. Бог весть, что виделось в этот момент бедному Ивану Ивановичу. Была даже мысль уйти, потому что свидетельства как бы получены. Вот они – в тихости, в замершести. Но он позвонил в другой раз и услышал шаги дочери босыми ногами. Тяжелые, грузноватые шлепки.

– Кто там? – спросила она.

– Это я. Папа. Открой.

Она открыла, у нее было испуганное лицо, а халатик висел на плечах так-никак, и рубашка из-под него топорщилась снизу.

– Что-то случилось? – высоким голосом испуга спросила она.

– Нет, – задребезжал смехом Иван Иванович. – Мимо шел. Дай, думаю…

– Договаривались же, – дочь отпустил испуг, и она говорила, как давно говорила с ними, – равнодушно, скучно. – Я только что с работы, отдыхаю. – Она не пускала его через порог, он его переступил сам, ища в прихожей мужские штиблеты, на крючке плащ там или куртку. На полу стояли маленькие, почти детские ботиночки, а на месте воображаемого плаща висела детская же курточка с опушкой.

А тут она и сама выглянула из комнаты, почти голенькая, с полненькими детскими ножками, девчоночка.

– Иди, – сказала нежно дочь. – Я сейчас.

Девчонка скрылась.

– Это кто у тебя? – спросил Иван Иванович. – Не соображу.

– Не надо тебе соображать, – ответила дочь, – подружка моя.

– Ну! – не согласился Иван Иванович. – А то я не знаю твоих подружек. Бабы!

Дочь выталкивала его за порог, а на него напал смех. Надо же, вообразил блуд, а у дочери девчонка-соплюха. Мало ли чья… Сказала ли ему дочь до свидания, он не понял. Он понял, что дверь заперта и тяжелые босые ноги дочери понесли ее в комнату, где была эта ничья барышня, почему-то голая. «Мало ли что, – думал Иван Иванович. – Может, с работы, зашла помыться. У нас ведь отключают воду без ума и разума».

Он был спокоен и умиротворен.

Целых три дня. Хорошие три дня. Он починил кухонную табуретку, в которой расшатались ножки. Прибил на туфли жены набойки, он со времени дефицита и малых денег делал это сам, хихикая над странным удовольствием, с каким он – учитель! химик! – вырезал резиновые полукружья для тонких каблуков и лопастые пластины для грубых ботинок.

За этой работой его настигло радио, сообщавшее между делом, что уже и в некоторых штатах Америки, а не только в Швеции, рассматривается вопрос о регистрации однополых браков. «Это что же такое? – подумал он. Но тут же ответил. – Пидер с пидером. Срам какой!»

Вечером он сказал об этом сраме жене. «Понимаешь, что противно: говорят об этом по радио, как о погоде». Жена пожала плечами, тоже как бы не осуждая, а воспринимая, как прогноз, жарко, мол, или заморозки.

– Нет, представь. Женятся мужик и мужик.

– А женщина и женщина? – засмеялась жена. – Это называется секс-меньшинства. Они борются за свои права. У них другая природа.

– Откуда ты знаешь? – удивился он.

– Я хожу на работу и общаюсь с людьми, – зло ответила она.

Он, как ни странно, понял только зло. С тех пор, как они стали жить на свои деньги, стало заметно, какие они никакие. Дочь приходила на помощь, но случались там три или пять жалких дней, когда они начинали считать мелочь. Он даже завел граненый стаканчик, куда стал складывать совсем уж никчемушные пятаки и копейки. Уже стакан набрался, а все равно еще не деньги.

И тут его ударило сразу по голове и под дых. Больно так, но на мгновенье. Он скрипнул всеми костями и спросил хрипло:

– А что за девчонка крутится у нашей Варвары?

– С ее работы. Своих детей не случилось, вот и возится с чужой.

– В этом смысле, – ответил Иван Иванович, думая, что если так, то голость как бы уместна, чего стесняться почти матери.

– Я тут мимо шел, дай, думаю, зайду. Видел девчонку, голая по самое то…

Он видел, что жена побледнела, хотя вяло сказала:

– Ты ж, небось, без звонка.

Вот, значит, что… Самое то, что его ум думать отказывался, хотя не маленький, знал, слышал, что есть и такое: баба с бабой. Скрутило в солнечном сплетении, сначала острая боль, а потом рвота, едва дошел до уборной. Там его и вывернуло из всех потрохов. Пока вытирал за собой, пока отмывался, очень конкретно, гвоздем встала посреди ума мысль о бомбе.

Продаст последнее и все-таки купит ее у имеющих людей. Слишком много народу в Москве, и слишком много бракованного… Как эти… меньшинствующие. В маленькой деревне такого сраму нет, потому что все на виду и стыд живет рядом – не обежишь его. А Москва просто лопается от человеческого пара, твори в ее месиве что хочешь, не до сраму, не до совести, не до жалости… Он вспомнил свой сон и то, как маленький, но самый умный человек сказал ему глаза в глаза: «Много нас». Если б договорил, то сказал бы: «порченых».

Он выследит эту голоногую девчонку, когда она войдет в троллейбус или метро, он зайдет за ней на тихих цыпочках, поставит бомбу и выйдет. Это будет его вклад в очищение Москвы от блуда и срама.

Осталось найти бомбу. Ее еще у него не было, да и откуда она могла возникнуть, а он уже проводил репетиции, входя в троллейбус тихо, бочком, пристраиваясь к девчонкам, способным, как он их понимал, «на это». Мысленно оставлял возле них сумку и тихо ускользал. Ему казалось, что он достиг совершенства в незаметной растворяемости. Однажды он сумел оставить – и никто его не окрикнул – настоящий пакет со старыми газетами.

Бомбы еще не было. Но он был уже готов. Однажды утром он позвонил дочери и спросил, может ли зайти. Она назначила ему время, а он специально набил набойки на оставленные дочерью туфли. Придет не просто так, а с делом.

Дочь была одна. Увидев туфли, она обрадовалась, сказала, что совсем о них забыла, а они так удобны в дождь. Он внимательно осмотрел – в первый раз! – квартиру. Опрятно. На широком, раздвинутом диване две подушки и покрывало – под деревенское, из лоскуточков. Он щупнул его, ткань была новая, современная. Подстать было и покрытие кресла, и даже коврик на стене из разноцветных тканых квадратиков. Он все это стерпел молча. Под креслом стояли тапочки маленького размера, почти детского, с розовыми помпонами. Тихонько, когда дочь пошла на кухню ставить чайник, он отвернул покрывало. В самых ногах лежали розовые трусики, не на дочь. Ее и женины трусы так долго висели на их балконе, что и размер, и особенности потертостей он знал наизусть. У жены всегда вытягивалась резинка, а у дочери скукоживалась главная перемычка, сильные, мощные ноги почти перетирали ее.