Романтики и реалисты - Щербакова Галина Николаевна. Страница 14
– Где же ты пропадала? – кричала матери Мариша, когда Полина наконец добралась до дверей ее новой квартиры.
– Я же тебе говорила, что Сене надо купить шерстяную рубашку, он после плеврита слабый… Вот и пошла искать.
А там давали – посмотри сама – вот эти пончи… Я же чуяла, что Светке такое хотелось…
– Красивая расцветка. Как раз для Светки. Раздевайся и попей чаю. Или кофе? У меня растворимый.
– Я тебе такое, Мариша, скажу, – певучим своим говорком протянула Полина, снимая ботики, – ни за что не поверишь. Я б сама, если б мне такое сказали, в очи бы плюнула. А тут – на тебе. Я своего первого чоловика бачила.
Когда Полина была взволнована, она всегда переходила на смесь украинского с русским. Мариша знала это с детства. И сейчас она с любопытством посмотрела на мать.
– Вин биля мэнэ пройихав… На машини… Такый надутый, як индюк… Я йому хотила в виконце постукать, та подумала: на биса ты мэни сдався?
– А он тебя видел? – Мариша помешивала сахар в чашечке кофе.
– Морду не повернув… Як нэ слипый, значит, бачив. Я ж рядом стояла… Ноги биля колеса…
– Пей, – сказала Мариша. – И успокойся…
– А чего мне успокаиваться? – Полина засмеялась. – Я просто удивляюсь, что так получилось… Это ж сколько я его не видела? Больше тридцати лет. Не знала, живой он или нет. На фронте ведь могли убить…
Полина не сказала, что единственная мысль, которая всю жизнь тревожила ее, была связана с войной, с фронтом. Ей казалось, что брошенный ею Василий мог во время войны с горя не поберечься и погибнуть по глупости из-за нее, из-за Полины. Никому никогда она не говорила об этом, потому что разве об этом скажешь? Начнешь говорить, и получится, что ты о себе очень много воображаешь. Поэтому сейчас она испытала глубокое внутреннее облегчение, установив, что Василий жив и что живет он, судя по машине, каракулевому «пирожку», хорошо. Значит, тогда, до войны, ничего плохого не случилось. И она с нежностью посмотрела на Маришу. Вон какая умная и красивая выросла дочка. Это ничего, что она так всю жизнь и называет ее Полей, и брат ее родной Сеня также, она их не насиловала, а относятся они к ней – лучше не бывает.
– Ты, Поля, у нас загадочная, – сказала Мариша. – Я чем старше становлюсь, тем больше тебе удивляюсь.
– Вот еще новости, – засмеялась Полина. – Поудивилась бы чему другому.
– Ты ведь отца не любила, когда к нам пришла?
– Что ты понимаешь? Вин з вамы залышився, ридных никого…
– А тебе двадцать лет, ты молодая, красивая, только что по своей воле замуж вышла… Твой поступок, Поля, прекрасен и непонятен… Поверь мне…
– Тю на тэбэ! – засмущалась Полина. – Скажешь же! Я и не раздумывала…
– В том-то все и дело… Я хорошо помню, как это было. Ты ж к нам пришла, а Сенька бросал в тебя кубики. Ты лицо закрываешь и идешь, идешь…
… Полина зажмурилась. Сенька, дурачок, целился тогда прямо в глаза. А Петр стоял и молчал. И правильно. Ведь она сама все решила. Господи, ну почему она сама всегда за мужиков все решает!.. Когда у Петра жена погибла – попала под машину, Полину из конторы послали к нему домой, чтобы помочь вдовцу по хозяйству. Ну она и пошла.
И помнит все, как сейчас. На улице была «мыгычка». Дождь не дождь, а так, мелким, мелким ситом просеянный мокрый колючий ветер. И болталось это серое сито над поселком уже который день, придавив к расхлюпанной земле черную шахтную пыль. А «мыгычкой», может, потому назвали такую погоду, что в эти дни и рта на улице не откроешь, мыгыкаешь только, если о чем-нибудь спросят. Вот ее и спрашивали тогда – куда это она идет, если ее дом совсем в другой стороне? И она мыгыкала и кивала на итэ-эровские дома, туда, мол, и иду. Хватало и этого. Она поднялась по приступочкам и постучала в грубо окрашенную дверь. Ей сразу открыли. Она потом все переживала, как же это так: дите ее не спросило, кто стучит? Открыл хлопчик, а сам стал в сторонку – заходи, мол, и бери, что хочешь. Полина ничего мальчику не сказала, чего его пугать, лучше с отцом поговорить, вошла – и тут же во все влюбилась. Мариша говорит: ты ведь отца не любила. Что она понимает, дурочка, хоть и у самой уже дочка? Вроде любовь знает одну дорогу и только по ней может прийти. Глупости! Никогда не знаешь, где это тебя подстережет. Вот она ведь была уже опытная женщина – муж-то у нее был, что еще нужно бабе знать? И сюда шла за детьми присмотреть, кое-чего сготовить, а оказалось – пришла за судьбой? За долей, как говорила ее бабуся.
Книжки здесь стояли по стенкам. Как в библиотеке. Полин а а ж ахнула. Читать она любила больше всего на свете, читала все подряд. Когда приходила в шахтную библиотеку, у нее в горле ком стоял от предчувствия чего-то необыкновенного. Ей хотелось плакать, когда она смотрела на портрет Пушкина. Такой он красивый, такой умный, гордый. «Здравствуй, племя молодое, незнакомое!» Это ей, Полине, здравствуй, а дальше так грустно, с такой жалью: «Не я увижу твой могучий поздний возраст…» Всегда у Полины навертывались на глаза слезы, когда она читала эти слова на библиотечном плакате. Не он увидит… Почему это хорошие люди так мало живут? И в доме инженера тоже был портрет, только не Пушкина – Чехова. Полина узнала. «В человеке должно быть все прекрасно…» Это тоже висело в библиотеке. Она пошла прямо к книгам. Наклонив голову к плечу, стала читать корешки. Радовалась, когда узнавала знакомые фамилии: Мопассан, «Милый друг». Три месяца стояла в библиотеке в очереди, пока дождалась, но книга ей не понравилась. Как-то неподробно, галопом написано. Столько всего не сказано по одному случаю, а уже читай про другое. Петр, уже потом, очень смеялся: «Что же ты хотела еще узнать?» – «А вот это!» И Полина начинала рассказывать. «Вот видишь, – говорил Петр, – ты сама все знаешь». – «Но это же я предполагаю! – сердилась Полина. – Этого ж не написано! А я люблю, чтоб и как ели, и как были одеты, и о чем думали сначала и что думали потом…» Такая она была дурная в тот день, когда, наклонив голову, как птица, читала корешки инженеровых книг, а на нее внимательно смотрели две пары глаз – мальчишечка, тот, что дверь открыл и не спросил кому, и девчоночка, годочков двух, толстощекая да румяная. А потом глазом наткнулась на фотографию женщины в черненьком беретике, надвинутом на левую бровь.