Романтики и реалисты - Щербакова Галина Николаевна. Страница 23
Крупеня хохотал. У него от смеха уже тогда побаливало в боку.
Эта Таисия Ивановна из всех выделила Володю Царева. Он тогда только пришел после университета и работал в отделе у Крупени.
– У вас роскошная фамилия, – говорила Таисия, протирая его стол, – царская.
– Не то что у некоторых, – улыбался Крупеня.
– Да! – говорила Таисия. – У вас плебейская фамилия.
– У меня украинская фамилия, – оправдывался Крупеня.
– Это одно и то же, – отмахивалась Таисия. – Одно и то же, уверяю вас!
Они очень смеялись с Володей. Таисия не понимала, чему смеется Крупеня, Володю же она понимала во всем. Она ставила ему в стакан фиалки, подснежники, в кармане фартука приносила тщательно завернутые конфеты.
– Вы не удивляйтесь, – говорила она Крупене. – Он мне близок. Близок по духу. От него хорошо пахнет. Вы думаете, это пустяк? От мужчины должно пахнуть мужчиной. Это трудно объяснить. Но это не имеет никакого отношения к табаку или дешевому одеколону.
– Ладно, я его понюхаю, – пообещал Крупеня. Таисия-то и стала называть Володю Царева Вовочкой.
Когда ему звонили, а она брала трубку, она никогда не говорила, что Царева нет. Она шла из комнаты в комнату – искала. «Вовочка не у вас?», «Вовочка не заходил?» Она пришла провожать его на вокзал, когда он уезжал на три года за границу. Пришла в осенней шляпе, нарумяненная, с букетом цветов.
– Это ничего, что пока – Африка. – Все засмеялись. – Главное, вы сдвинули с места свою ладью.
Вовочка поцеловал ей руку. Когда он вернулся, Таисия уже не работала, но она пришла к нему специально, на этот раз в зимней шляпке и с букетиком астр. И снова он ей поцеловал руку.
– Вас любит Бог, – сказала она ему. – Вы будете большим человеком.
Старая Таисия как в воду глядела. Царев стал главным редактором. Но остался Вовочкой. Крупеня думал, что Царева будет это шокировать, но – ошибся. Вовочке нравился контраст между кличкой и должностью. Вовочка – а решительный и принципиальный, Вовочка – а смелый, Вовочка– а нетерпимый к врагам. И был в этой кличке оттенок демократической нежности. В основном же Вовочка был последовательным. Сначала Крупене, как одному из его заместителей, дали курировать менее важные отделы. Потом, так уж сложилось, и эти отделы забрали – печень! печень! береги себя! – и оставили ему круг хозяйственных вопросов: командировки, фотоаппараты, квартиры. Дальнейшая забота о его печени выводила его прямо на пенсию. Теперь он стоял перед последней дверью. Сотрудники знали это и не шли к нему по серьезным поводам. Не все, конечно, Олег приходил. И Священная Корова, и кое-кто еще. Но их становилось все меньше. Действовал закон последней двери. Неумолимый закон. Жесткий закон. Обидный. Как-то он услышал, как о нем говорил в трубку Вовочка: «Алексей – мировой мужик… Но темноватый…» Почему-то самое обидное скрывалось именно в суффиксе. Был бы уж просто темный. А то – темный, но с некоторым отблеском образованности. Это имел в виду Вовочка? Или что другое?
Крупеня остро ощущал поверхностность своих знаний. Формально, конечно, у него, как и у всех, – высшее. Но ведь высшее – заочное. Не видимое простым глазом. Серьезное самообразование стоит больше, но его тоже не было. Когда его Пашка вырос и пошел учиться в университет, Крупеня, радуясь за сына, казнился, что столько времени провел на бестолковых совещаниях, что десятки человеко-часов просидел в истуканной позе члена президиума, что написал кучу заметок, передовиц с готовыми шаблонными абзацами, что так и не написал ничего другого. Послушался истерика, бьющего себя по подбородку. Время, как вода, ушло в песок. Чего он боялся, когда отказывался от кино, от книги, от театра, а покорно плелся на вручение знамени какому-нибудь коммунальному тресту? Зачем он там был? И мотались бешеные стрелки времени, пока он служил этому чудищу – бюрократическому ритуалу. О, если б вернуть это время! Черт с ним, с Кафкой, которого он так и не смог понять. Просто отдать это время живому журналистскому делу. Как Олег. Как Священная Корова. Как эта новенькая в их редакции, Ася Михайлова. Был бы он просто хорошим журналистом, а не зам главного, черта с два выпихивали бы его теперь из редакции. Он бы ушел сам от этого пахнущего мужчиной Вовочки. И пусть бы болела печень. Но тогда бы ждали, когда он выздоровеет, потому что было бы нужно его перо. Сейчас его не ждут. И он сам по дури, по наивности выбрал этот путь. Нет, нет, он не думал о карьере. Это неправда! Он думал, что все это имеет значение – заседания, президиумы, конференции. Его сожрала форма без содержания. И выхолостила. Вконец! До больной печенки. Он хотел объяснить это сыну. Предостеречь его от опасности. Но для Пашки это не было опасностью. Он просто не понимал отца, когда тот объяснял ему, почему не успел прочесть Писарева. Почему не осилил «Братьев Карамазовых». Не понял Кафку? Что не понял, объясни! Хорошо, пусть не понял. Но ты его почувствовал? Почувствовал, как ему страшно, как его сжимает? Нельзя быть гуманистом, не впитав всей боли, которую нам оставляет литература. И для коммуниста это важнее, чем для кого другого…
– Я по части ведения боя крепче, – отшучивался Крупеня.
– Я это понимаю, – отвечал Пашка. – Я ценю это у вашего поколения, но это разве все?
Крупеня знал, что не все. Знал и другое – заполнить пробелы уже не удастся. И надо доживать жизнь без Писарева и Достоевского. С одним умением воевать. Только бахвалиться этим нечего. Хотя это, пожалуй, единственное, что ему зачтется, когда положат его в конференц-зале заострившимся носом кверху. Что бы там ни говорили, а ордена и медали на подушечке у него будут настоящие, добытые кровью. А остальное – дым. Жаль, черт возьми, жаль, что он не написал повести о коте. Как великолепно он отползал на брюхе, как он сохранял свою белоснежную индивидуальность. Как брезгливо отходил он от ящика с песком, так до конца и не привыкнув, не примирившись с тем, что у него, красавца, могут быть такие вульгарные потребности. И тут на него, Крупеню, подействовала форма – картотека «животной» литературы. Почему он тогда не спросил, много ли в картотеке было собак, слонов, коров? Интересно бы посмотреть…