Время ландшафтных дизайнов - Щербакова Галина Николаевна. Страница 21

Звонок раздался уже около одиннадцати.

– Забери меня, Инга, – говорит Алиска. И тут же взрослый голос.

– С вами говорит завуч. Вы можете взять Алису? Уже поздно, а бабушка и дедушка за ней не едут. Она хочет к вам.

– Еду! – кричу я. – Я знаю, где школа.

Ловлю машину. Говорливый шофер делает мне недвусмысленные предложения.

– Замолкни! – говорю я. Я так умею говорить? Таким тоном, что человек затыкается на полуслове.

Возле школы я приказываю.

– Жди! Сейчас вернусь.

Алиска рисует за столом завуча. Сама завуч – холеная девица – сидит в коридоре на подоконнике с молодым мужиком. Шур-шур, мур-мур. С меня требуют расписку, что мною в такое-то время забран ребенок. Ребенок протягивает рисунок. Люди в масках с пистолетами стреляют во все стороны. Красными пулями. На полу женщина. Танька. Ее волосы цвета баклажана.

Я прячу рисунок и хватаю Алиску на руки. Боже мой! Она тяжелая, мне ее не удержать. Но она обхватывает мне шею двумя руками, и мне делается легче. Я донесла ее до машины.

Мы едем молча, я держу ее так, будто она может убежать.

Я отдаю шоферу почти все, что у меня в кошельке.

– Ну, знаешь, – бормочет он. – За две-то ходки.

– Перебьешься, – отвечаю я новым своим голосом.

Уже в квартире Алиса говорит.

– Инга! Я хочу кушать.

Я бессмысленно хлопаю дверцами холодильника, я плохо понимаю, чем могу накормить девочку. И тут как озарение – я сама хочу манной каши. Я хочу! Это ведь мое спасение от стресса – поход в манную кашу, в детство, когда все живы, и не страшно, раз рядом мама и папа. И я никогда не умру, если моего рта нежно касается ложечка с манной кашей. Вкус и запах защиты. Я не верю чуду, но у меня есть полпакета молока и ложки три-четыре манки, оставшиеся не помню из каких времен.

Полуночная манная каша. Алиса смотрит, как я помешиваю ее ложечкой, как из глубины подымаются и лопаются пузыри, как запах детства, где жизнь и счастье существуют в непререкаемых Вере, Надежде и Любви. Мы обе едим с аппетитом, а потом я укладываю ее в постель и целую, и бормочу какие-то слова, и она засыпает, девочка, не проронившая ни слезинки.

Уже ночью позвонил Игорь. Он тоже все узнал из телевизора, обеспокоился, не была ли я там. Узнал, что не была. И теперь он едет ко мне.

– Нет, – говорю я. – У меня Алиса.

– Почему у тебя? – спрашивает он.

– Без комментариев, – говорю я и чувствую, что голос другой меня подступает к горлу, и я сейчас могу сказать то, что не думаю.

– Позвони завтра, – затыкаю я рот хамке, которая родилась в день смерти Таньки. Самозащита без оружия, – думаю я, – но не самбо. Так бы я назвала свое новое состояние.

Первый и главный разговор с родителями Татьяны состоялся у меня уже после похорон, на поминках. Все это время девочка была со мной, на нее никто не претендовал. Мама Таньки, крепкая, моложавая дама, сказала прямо без всяких яких.

– Оплачивать эту выпендрежную школу у нас средств нет. Взять к себе девочку мы не можем. Мне жена покойного брата как сестра родная. Я перед ней на коленях ползала, чтоб она нам Танькин грех простила. И сейчас я возьму Алиску, которая как две капли отец, к себе? Мы определим ее в интернат за городом, будем к ней ездить как положено, но не больше. Я прямо скажу: мы этого ребенка признать не можем. Организм не позволяет. Возмущается. И Таньку я никогда не простила живую, и покойную не могу. Устроить такой стыд на всю жизнь. «И смерть», – думаю я.

Мне кажется, не было более сильного отторжения отцов и детей, чем у моего поколения. Мы первые, кто вырос при советской власти, но сознательно и радостно отверг все, шагнув в неизвестность. Они – последнее поколение социализма, счастливые его победами и несчастные всеми его хворобами, всей его дурью. И они уже напрочь лишены сил делать шаги в неизвестность. Долгие годы неразвития – а именно оно и было, – а тут такие перемены, что спятить можно. Значит – стоять на месте, ни шагу ни вперед, ни назад, и пусть обтекает время, запинаясь о них и их раны. Такая моя мама. Такая и Танькина. Даже в горе, в беде – не простят, не пожалеют. Жестокие бабушки и дедушки ленинского призыва.

– Вы позволите мне взять Алису? – спрашиваю я, но не новым своим голосом, а привычным.

– Зачем это вам? – удивляется бабушка. – Балованная девчонка, вы с ней хлебнете…

– Я попробую, – говорю я робко.

Игорь поехал в школу выяснить все финансовые дела, оказалось – полный ажур. Татьяна оплатила учебу и пансион до конца года. Директор школы показала ему все бумаги и даже листок, на котором Танькиным почерком было написано: «Телефон для экстренного случая». Мой телефон.

Все входит в берега. Я отвожу утром Алису в школу, вечером забираю. Теперь Игорь не ночует у меня, он любит меня днем. Танькина квартира запечатана. В ней прописана Алиса. Только при случае оформленного опекунства я могла бы как-то ею распорядиться. Сдавать, к примеру.

Но у меня как бы другой случай. Просто девочка живет временно у меня. Пока ниоткуда никаких претензий, все довольны.

Но мы еще все не знаем, что лето, которого традиционно все ждут, будет плохим, а для многих трагичным, что где-то изнутри глупой политики и слабой экономики возрос и готовится к выходу наружу некий аристократический граф де Фолт, о котором темный человек знать не знал и ведать не ведал. Случилось.

Первое и главное. Рухнул банк Игоря. На раз-два. Надо оплачивать Алискину школу на будущий год – денег нет. Честно, я рассчитывала на него. Но он не звонит, телефоны его молчат. Из окна я разглядываю школу, в которую ходят дети нашего двора. Обычная школа, я училась в такой же. Надо сходить туда, договориться, но до этого надо забрать документы из гимназии и выяснить, чему соответствуют три года пребывания в ней традиционной школе, где нет этикета, хореографии и углубленного английского. Я не знаю, с кем посоветоваться. Показываю школу Алисе на всякий случай.

– Я хочу в свою!

Я не готова к этому. Как объяснить ребенку, что я нищая?

* * *

Мама ничего мне не сказала, когда я взяла девочку. Она просто на меня посмотрела: с гневной жалостью, что такая вот у нее не получившаяся дочь, не способная ни удержать мужа, ни родить собственного дитя, и глупая, глупая… И тем не менее я оценила ее молчание. Это был уже прогресс в мамином развитии. Мне иногда казалось, что каким-то непостижимым образом, но ее останавливает от слов папа. Инстинктивно она знала, что самую лютую ее несправедливость ко мне подправит папа, смягчит, если надо, но она-то скажет все. Теперь папы нет. Получается, надо блюсти слова и выражения. Получается, что в этом смысле – смысле воспитания мамы – папа умер не зря. Господи, что я молочу? Ведь и он ничем не помог бы мне сегодня. Он ведь и умер-то от бессилия перед новой и странной жизнью, потрясенный уходом Мишки. Но все это тонкие материи, мне же нужны грубые деньги. Детей нельзя брать на время, на пробу, и я, кажется, не выдерживаю испытания. Ребенок хочет в «свою школу», а Инга бедна, как церковная мышь, или где мыши беднее всего?.. Почему-то мне кажется, что не в церкви.

Игорь приехал вечером, Алиса только что уснула. Может, если бы она не спала, разговор получился бы другим. Он сказал, что уезжает в Германию, не навсегда, а пока все устаканится.

– Поедешь со мной? – спросил он. Сердце ухнуло куда-то вниз и отяжелило ноги. Тяжелые, ватные, они как-то очень тупо упирались в пол. Их нельзя было сдвинуть с места, и я рукой подвинула к себе табуретку, и оказалась у окна, из которого дуло уже холодноватой осенью.

– Как ты себе это представляешь?

– Я сделаю тебе вызов как бы на работу. Все липа, но важен темп, быстрота, пока я им там интересен.

Как хорошо, что она спит, думала я об Алиске, она не слышит, что я сейчас совершу предательство… Но разве я его совершу?

– А как же Алиса?

– Инга! Алиса – это долгая проблема. Даже если бы у нас было время пожениться, времени на удочерение нет точно. И потом, фирма знает, что я один. Это для нее существенно.