Заговор посвященных - Скаландис Ант. Страница 22
Словно в перекрестье прицела, поймали его печальные черные маслянистые глаза.
«Девушки не должны так пристально смотреть на мужчин… Ба! Да я же знаю ее! Или кажется?.. Сердце: тук – тук-тук – тук – тук-тук-тук – тук – тук-тук… Модуляция. Шифровка. Это Алка. Алла Климова. Она – Посвященная».
Алка была его одноклассницей. Правда, не с первого, а с шестого класса, но это никакого значения не имело. Все равно ее бы в жизни не приняли в элитарную компанию отличников и пижонов, считающих себя взрослее других, в компанию, к которой естественно и без вопросов причисляли Давида. Климова считалась забитой патентованной дурой и безнадежной дурнушкой. С годами, по мере остывания этой юной жестокой категоричности некоторые стали замечать в ней девушку, но лично Давида по-прежнему раздражала нескладная сутуловатая фигура с короткими ногами, вислым задом и маленькой грудью, крупный нос картошкой и какая-то очень темная негладкая кожа, ее вечно нелепая, почти мальчиковая стрижка и идиотская привычка глупо улыбаться не к месту. Если что и было хорошее, так только эти черно-зеленые и всегда влажные, как маслины, глаза, доставшиеся в наследство от отца-армянина. Однако и они Давида почему-то раздражали.
Не настолько, конечно, чтоб хранить память об Алке все эти годы. Но он часто вспоминал свою первую любовь Зину Колесникову – тонкую, изящную, трепетную, по-хорошему кокетливую, невероятно женственную с самых детских лет, Зину, к сожалению, не доставшуюся ему, начхавшую на всех влюбленных в нее «высокопоставленных» одноклассников, ушедшую в актрисы и рано выскочившую замуж за режиссера на двадцать пять лет старше ее. Давид частенько с тоскою возвращался мыслями к своей потерянной навсегда Зине, и вот тогда, бывало, по ассоциации, как полнейший ее антипод, как вопиющий пример непохожести людей вспоминалась Алка Климова.
Некоторое время толпа разделяла их, но Алка уже улыбалась своей ничуть не изменившейся за десять – да нет, уже за четырнадцать! – лет дурацкой глупой улыбкой. На «Маяковской» ей удалось протиснуться почти вплотную к нему, но Давид кивком в сторону двери дал понять, что выходит, и в итоге их благополучно вынесло на перрон.
– Привет, – радостно сказала Климова.
– Привет. – Он вдруг почувствовал невесть откуда взявшуюся волну ответной симпатии к ней. – Как поживаешь?
Вот так и спросил: не «Сколько лет уже?» не «Как это мы вдруг встретились?», а просто, буднично: «Как поживаешь?»
– Нормально. В школе преподаю. Дети – такие дураки! Я от них устаю ужасно…
«Ну, понесла, – подумал Давид. – Неужели это тот самый случай, когда спросишь из вежливости, а тебе начинают всерьез и подробно?»
Но подумал без злости, даже без тогдашнего юношеского раздражения. И на первом месте была тут действительно не «посвященность» ее, а что-то другое. Ностальгия по прошлому, по детству? Реакция на ее радость? Сочувствие к родственным ей армянам, недавно пережившим чудовищное землетрясение, а теперь уничтожаемым в Баку, как некогда по всей Оттоманской империи. Он только что читал «Московские новости».
Поговорили и об этом. Они вообще проболтали минут сорок, не сходя с места. Традиционный чисто московский идиотизм: назначить деловое свидание или случайно встретиться в метро, остановиться якобы на минутку и простоять час, мешая входящим и выходящим, встречным и поперечным, отчаянно надрывая глотку и напрягая слух всякий раз, когда девяносто децибел очередного прибывающего или убывающего состава врываются на станцию. Поездов таких убыло и прибыло не меньше двух десятков, прежде чем она (она, а не он!) вдруг сказала:
– Ладно, мне пора. А ты вот что, Давид… ты позвони Владыке. Если не боишься. Он вернулся в Москву. Сам понимаешь, времена потеплели. Но все равно, если боишься, не надо.
Что ж она его так настойчиво пугает?
– Я позвоню, – ответил он коротко, про боязнь даже комментировать не стал, а потом добавил: – Ты считаешь, нам снова пора объединяться?
– Я не знаю, – честно сказала Климова, не вдаваясь в подробности, кто и с кем объединялся раньше. – Ты у Владыки спроси. Так позвонишь? – крикнула она, впрыгивая в вагон.
И осталось непонятным: это она опять про Владыку или теперь уже про себя?
Как была дура, так и осталась!
Давид улыбнулся и пошел к эскалатору.
И вот снова воскресенье, и снова мороз покусывает щеки – опять он без машины, как тогда. Впрочем, два года назад было теплее, потому что валил весь день крупный снег, Давид из-за него и не сел за руль: видимость скверная, пробки, да и засыпанный «Москвич» откапывать лень. Сегодня пеший рейс вызван необходимостью.
А вот хрущоба у Даниловки выглядела все так же, и подъезд, где опять было совершенно пусто, и обшарпанная дверь на четвертом этаже.
Игорь Альфредович открыл сам – высокий, худощавый, совершенно седой, только усы почти черные, лицо со множеством морщин, правый глаз заметно косит, и удивительно приятная улыбка в полной гармонии с дымящейся трубкой в углу рта.
– Проходи, Додик, проходи.
Здесь представляться не было никакой необходимости, и не только потому, что исправно сработала их внутренняя система паролей.
– А ты похож на отца, – продолжал Бергман. – Правда, Норочка? Это – Норочка, Нора Викентьевна, моя жена. Мы знали твоего отца, Додик. Недолго, но знали. Еще для «Хроники текущих событий» вместе материал готовили.
Нора Викентьевна, женщина немолодая, лет пятидесяти, но обаятельная, произвела на Давида очень приятное впечатление. Она была похожа на мать, и от этого всколыхнулись где-то в глубине теплые мягкие пласты детских воспоминаний. Однако «сердечный дешифратор» молчал. И очевидно, возникшее недоумение четко отразилось на лице, потому что Бергман сразу сказал:
– Предупреждая твой вопрос, Додик: Норочка – не Посвященная. Тебе, наверно, кажется по молодости лет, что мы должны создавать семьи только среди своих. Это абсолютно неверно. Во-первых, «посвященность» – не болезнь и по наследству все равно не передается. Во-вторых, в совместной жизни важнее всего не Знание, даже если оно высшее и тайное, а понимание. Норочка меня понимает и любит. Этого больше чем достаточно. Да ты садись. Закуривай, если куришь. У нас тут всюду можно. А сейчас чаю нальем.
Нора Викентьевна принесла с кухни чайник и, глянув на часы, напомнила:
– Телевизор включи. Сейчас ровно девять будет.
– Ох, правда! – Игорь Альфредович засуетился, несколько раз щелкал не совсем исправным выключателем, наконец, экран вспыхнул, и они успели только-только к началу программы «Время».
А день был тот самый – двадцать первое января девяностого. Танки в Баку. Вынужденная мера. Десятки жертв в официальном сообщении, а значит – люди уже умели вычислять правду – на самом деле сотни. И по экрану заструилась кровь, постепенно заливая весь его красным цветом. На советском телевидении такое было впервые. Впервые такое позволили Сагалаеву, готовившему этот выпуск. Даже Игорь Альфредович не ожидал, шептал ошарашенно:
– Во, кровищи-то, кровищи!..
Потом они долго смотрели молча. Наконец Бергман спросил:
– Думаешь, они ввели туда войска, чтобы спасать армян от азербайджанских бандитов?
– Не думаю, – сказал Давид, – я внимательно следил все эти дни за событиями, и не по этому завиральному телевидению, а по «Свободе». Спасать в Баку уже практически некого. С помощью танков там пытаются сохранить лишь советскую власть. Но это глупо.
– Не просто глупо, – поправил Игорь Альфредович. – Это преступно. Но я уже и не жду ничего хорошего от этого режима.
– Так как же с ним бороться теперь? – вырвалось у Давида. – Так, как вы раньше боролись, наверно, уже не годится.
– Конечно, не годится, – согласился Бергман. – Но с ним уже и не надо бороться. Он сам погибнет.
– Когда? – не удержался от вопроса Давид.
– Не знаю. Правда, не знаю. Скоро. Но лично я уже не хочу на это смотреть. Мне на прошлой неделе дали разрешение на выезд.
Игорь Альфредович помолчал, раскуривая трубку.