Заговор посвященных - Скаландис Ант. Страница 97
– Знаю, – отозвался я.
А Глотков не услышал, он разговаривал сам с собой:
– Я тащил его сюда, нарушив все, что можно было нарушить. Сначала я его вылечил с помощью нашей магии, потом уговорил уходить. На Земле ему так и так была бы крышка – он же для всей планеты преступник. Нет, я не убил его, просто крепко обнял и стал сам уходить … Или я все-таки убил его?
– О, высшая мудрость! – не выдержал я и невольно перешел на «ты». – Ты это серьезно говоришь, Ноэль?
– Батюшки! – Глотков всплеснул руками. – Куда уж серьезней! Вот же он лежит. Я ведь думал, как прорвемся через все эти чертовы уровни, так он и станет тоже Посвященным. Думал, понимаешь, спасу, а получилось… Значит, это все-таки я его и убил.
Композитор Достоевский суетливо наклонился к лежащему ничком телу, прижал ухо к спине и констатировал:
– Не дышит.
Потом поднялся, откидывая капюшон, и в свете фонаря, вдруг загоревшегося ярче, я увидал его совсем седую голову, сморщенное старческое лицо, выцветшие белесые глаза и невольно пробормотал:
– Это сколько ж лет прошло?
– Много, Додик.
И Глотков повторил еще раз, как бы закрывая тему:
– А все равно не дышит.
Я нашарил в кармане мятую сигарету, потом долго чиркал зажигалкой, наконец, закурил.
– А вот скажите, Петр Михалыч, что стало с ГСМ после моего ухода? Я ведь пока на Земле был, так и не удосужился узнать.
Глотков вдруг улыбнулся, вспоминая что-то свое, достал из-под плаща фляжку, глотнул, даже не предлагая мне (а я бы все равно отказался, будь там хоть простая вода), и начал говорить:
– В день, когда путч случился, дорогой наш Гастон собрал народ в «гээсэме» и, надо отдать ему должное, без лишней патетики объявил: «Ребята, я всех отпускаю. В эти дни каждый ведет себя так, как ему подсказывает совесть. Работать, естественно, не запрещается, и на баррикады идти вольно любому, но и дома отсиживаться – тоже не зазорно». Ну а потом, когда почти все разошлись, руководство закрылось в кабинете Юры Шварцмана, где стоял главный сейф с наличкой, и быстро, очень быстро была поделена на пятерых сумма примерно в миллион. Называли они это спасением казенных денег на всякий случай. Участвовали Наст, Девэр, Шварцман, Попов и Гроссберг. Машу Биндер почему-то не позвали. А я всю дорогу стоял у дверей – для таких деньжищ обязательно требуется охрана. Но простой парень Вася Горошкин был явно не тот человек, которому полагалось все это видеть. Мне же доверяли абсолютно. Потому что всегда умел молчать. Молчал я и на этот раз – я же им не финансовый инспектор.
Путч, что общеизвестно, закончился на третий день, а вот деньги в кассу фирмы не вернулись уже никогда. Комментарии, как говорится, излишни. Хотя я не уверен, что кого-то нужно осуждать за это. Разве только Наста, который все время говорил о выживании и других благородных целях. Кстати, Додик, ты, может, не поверишь, но мне не хотелось лично устранять его и тем более его семью. Семьей занялись другие. А к нему в итоге все-таки послали меня. Задействовать амстердамскую резидентуру ГРУ показалось слишком накладным. Но когда я увидел Гелю в Гааге, я отказался от ликвидации. Он был не просто не опасен, он уже даже страха не испытывал – таких нельзя убивать, не можно …
А контора наша, сам понимаешь, быстренько перестроилась после исчезновения Гели. Много народу ушло, еще больше пришло, название поменялось. Из стариков остались только Гастон и Юра. Вообще из тех, кого ты знаешь, в новой структуре задержались лишь Фейгин, Жгутикова да вечная парочка Горошкин-д и Грумкин-д, два еврея, как они шутили. Сам я уволился в конце девяносто первого, когда обратно в разведку призвали, и остальное, как говорится, знаю из газет. Девэр развернулся всерьез. Стал настоящим «новым русским» с «мерседесами», зарубежными офисами и личной охраной. Из Америки вернулся его сын со скромным, но никогда не лишним капитальчиком, а примерно году в двухтысячном уже весьма не юный бизнесмен нашел себе молодую жену в Германии, та родила ему еще одного сынишку, так что фирма теперь называется «Гастон и сыновья», и это, в общем-то, уже не фирма, а целая финансовая империя. Девэру нынче под восемьдесят, он здоров, бодр, и дела его идут как нельзя лучше.
Ох, Додик, Додик, я иногда так завидую этим людям. Просто людям. Я безумно устал быть шарком. Наверно, кинувшись сюда, я мечтал поменяться местами с Ланселотом. Но так не бывает. Не получилось.
Глотков допил из фляжки последние капли неясной жидкости, опять прижался ухом к спине Ланселота и спросил:
– А как ты думаешь, Додик, может он когда-нибудь проснуться? Ты ведь все знаешь.
– Кто все знает, долго не живет, – произнес я какую-то явную нелепость, а потом переспросил рассеянно:
– Ты о ком, о Ланселоте? Конечно, может проснуться, раз он уже здесь. Какие глупости ты спрашиваешь, Ноэль! У нас впереди – вечность. Ладно. Я пойду. Сигарету хочешь? Ах, ну да, ты же не куришь. Пойду потихонечку.
И я пошел дальше.
Когда лес кончился, сразу стало очень светло, и я увидел стоящего посреди дороги Геннадия Пахомовича Мурашенко. Пахомыч был явно с бодуна, смотрел на меня сонно, задумчиво и очень мрачно. Он вяло пожал мою протянутую руку и хотел что-то спросить. Но я опередил матерого разведчика:
– А где же ваша боксериха Роботесса? Дома, что ли, сидит? Такая погода замечательная.
– При чем здесь Роботесса? – рассердился Пахомыч. – Ты хоть понимаешь, где ты, дедушка Тимофей?
– Ни черта я не понимаю, – честно признался я.
– Тогда что ты здесь делаешь?
– Юльку ищу, – ответил я простодушно. – Вы не знаете, где она?
– Не знаю, – буркнул Пахомыч.
И я разозлился. Я еще того давнего обмана не мог простить ему, и вот опять этот зловещий грушник встает у меня на пути.
–А если не знаете, так спросите лучше у моего тесчима, то бишь у вашего шефа.
Пахомыч переменился в лице, а я – ну, что за вожжа мне под хвост попала? – я чуть не заорал на него.
– Что же вы стоите? Идите и спрашивайте!
И тогда он скривился, как от боли, и покорно рявкнул в сторону кустов:
– Грейв, выходи! Он нас вычислил.
Тесчим мой выполз из кювета, карикатурно стряхивая с себя остатки естественной маскировки – мох, листья, веточки какие-то. Подошел, тепло, по-родственному обнял.
– Здравствуй, Тимка. Рад, что ты здесь. Иди вон туда, все время прямо. Юля Соловьева как раз там, она тебя ждет…
И я почему-то поверил ему, и пошел дальше.
Из-за густого зеленоватого тумана поднималось огромное розовое солнце. Но туман быстро рассеялся, и оказалось, что это вовсе не солнце. На фоне светлого, ярко-салатового глубокого неба сияла, светилась, рдела подсвеченная то ли изнутри, то ли снаружи глыба, закрывавшая четверть неба. Была она совсем не розовая, а откровенно оранжевая, померанцево-огненная, и торчала из земли, как яйцо жар-птицы из гнезда, как баскетбольный мяч, застрявший в корзине, или действительно как солнце, которое на закате промахнулось, упало не за горизонт, а прямо на землю и зарылось, оказавшись размером гораздо меньше планеты, вопреки всем россказням астрономов.
Розовые Скалы. Кто придумал такое странное название? Плохой перевод, что ли, получился, пока слова проходили через тысячи языков и лет? Или просто раньше все здесь выглядело по-другому? Да нет, о чем это я! Здесь всегда и все выглядело так, и только так. Или нет? Какая разница! Главное – я здесь.
– Ну, здравствуй, небесная канцелярия! Вот я и добрался до тебя. Я, Великий Несогласный. Так и зови меня теперь. Я же все равно имени своего не знаю. Точнее, за последние годы у меня их было слишком много. Итак: будем разговаривать, небесная канцелярия?
Я вдруг почувствовал себя маленьким-маленьким Давидом, не Маревичем, а тем, библейским – перед вечным, неубиваемым Голиафом, оранжевое тело которого уходило глубоко в землю и только гигантская голова… Да нет, не голова… один только недремлющий глаз – лучистый, теплый, живой – пялился в яркое зеленое небо.