Очарованный принц - Соловьев Леонид Васильевич. Страница 83

– Горшки большие, а продавец – крошка.

Насреддин, мгновенно превратив эти слова в первую строку двустишия, своим ответом замкнул его:

– Покупатель большой, а покупает немножко.

Изумленный и восхищенный таким летучим остроумием, купец, сам сочинявший на досуге стихи и понимавший толк в этом деле, купил у мальчика еще пять горшков и, не торгуясь, заплатил щедро.

Провожая купца, Насреддин произнес второе двустишие:

Хотя не серебро – простая глина это,
Но пусть для вас в ней будет вкус шербета, —

чем привел купца в еще большее, прямо-таки неописуемое восхищение. Купец не поленился записать оба двустишия, благодаря чему они и дошли до нас.

Он был истинным сыном базара. Гомон, сутолока, давка никогда не утомляли его, он мог целыми днями купаться в этом неистощимом и шумном потоке. На базаре-то и произошел с ним один случай, немало ему послуживший к познанию своего сердца и разума.

Как-то после полудня он забрел па Старую верблюжью площадь. Были часы затишья: продавцы и покупатели пережидали зной. Кругом во множестве лежали верблюды, насыщая жаркий недвижный воздух едким запахом своего пота; маленький Насреддин, нисколько не боясь верблюдов, пересек площадь, порою совсем скрываясь в желто-пахучих застывших волнах верблюжьих горбов, порою выныривая из них своей бархатной тюбетейкой с красной кисточкой. Полусонная площадь не могла ничем порадовать его; он попробовал дразнить одного верблюжонка, но и тот, разморенный зноем, посмотрел равнодушно и отвернулся, не желая плеваться.

Подумав, маленький Насреддин направил стопы к Тамерланову мосту, где, по слухам, расположились приезжие канатоходцы. Проходя мимо большого караван-сарая, он остановился, услышав за углом крики, визг и смех. Возликовав сердцем, он поспешил, конечно, туда.

Он увидел гурьбу базарных мальчишек, своих сверстников, с увлечением предававшихся жестокой забаве. У стены караван-сарая, у дороги, прямо на солнцепеке, сидела нищая старуха – цыганка из племени люли, наиболее презренного среди всех цыганских племен. А мальчишки с хохотом и кривляниями дразнили ее, выкрикивая разные обидные прозвища, швыряясь комочками сухой земли.

Старуха эта была необычайно безобразна и отвратительна: ее непокрытая голова сквозила белесыми лысинами, во рту, за синими дряблыми губами, торчали желтые клыки, нос был крючком и сизый, веки – больные, красные, лишенные ресниц, глаза – круглые, злые; вдобавок па коленях она держала столь же отвратительного, как сама, облезшего от старости черного кота; словом – настоящая ведьма, из тех, что воруют маленьких детей, дабы напиться их крови.

Маленький Насреддин не замедлил принять участие в общей забаве: кричал и визжал, рычал и лаял по-собачьи, прыгал, высунув язык, на одной ноге, взапуски с остальными. Старуха бранилась, грозя жилистым кулаком, кот фырчал и выгибал спину – все это было очень смешно, мальчики заливались хохотом.

Наконец старуха наскучила им, к тому же у Тамерланова моста ждали их другие развлечения. Наперегонки пустились они к мосту, куда и прибыли благополучно, как раз к началу канатоходного представления. О старухе, об ее коте мальчики мгновенно забыли, – да и как могли бы помнить, если уши их сразу до ломоты наполнились пленительным грохотом больших и малых барабанов, визжанием сопелок и ревом труб, а глаза – блаженным созерцанием канатоходцев, разгуливавших в небе со своими шестами. Только раз в памяти маленького Насреддина смутной тенью мелькнула эта старуха, мелькнула и пропала, но как-то странно зацепив за сердце, словно бы оставив на нем царапину.

Блаженство продолжалось весь день; домой Насреддин возвращался другим путем и старухи больше не видел. Но рассказывая Шир-Мамеду о своем дне, вспомнил ее и запнулся.

– Что же ты? – спросил Шир-Мамед.

– Еще я видел одну старуху, люли, нищенку, – ответил Насреддин. – У нее черный кот… А потом мы пошли к Тамерланову мосту…

Он не сказал прямой лжи, не сказал и правды – это была полуправда, то есть наихудшая ложь. И опять что-то царапнуло его по сердцу.

С тем и лег он спать. Утомленный дневной беготней, он с вечера уснул крепко. В полночь он был разбужен страшным сном: базарная старуха, злобно скалясь, ловила его, хватала и тащила куда-то в яму, где фырчал и выгибал спину огромный черный кот, блестя огненными глазами. Этот сон наполнил мальчика тоской и ноющим томлением; прислушиваясь ко вздохам и храпу Шир-Мамеда, он испытывал беспрерывное, все возрастающее царапанье внутри – как будто старухин кот забрался к нему в грудь и вздумал поточить когти о сердце.

Так впервые услышал он голос совести, узнал, что носит в себе незримые таинственные весы, на которых неукоснительно взвешивается каждая крупинка содеянного им зла, и склонение весов мучительно.

Чтобы избавиться от царапанья в сердце, он пытался направить мысли к играм, к ежу, к ласточкам. Тщетно! Не желая думать о старухе, он думал только о ней.

И тогда с ним произошло нечто удивительное: по мере того как он углублялся в раздумье о старухе, он все меньше оставался собою и все больше становился старухой, как бы переливаясь в нее, – так что к рассвету он был уже на три четверти ею и только на одну четверть собою прежним. И когда он стал на три четверти ею, он стал таким же несчастным и одиноким, как она, а его оставшаяся четверть прониклась к ней столь нестерпимой жалостью, что он залился горючими слезами.

Он все понял: ее безмерное одиночество, безмерную горечь – что нет для нее в мире ни одной близкой души. Разве она виновата, что родилась в племени люли, разве она сама сделала себя безобразной, – так почему же несет пожизненную кару за это? Многотысячный базар вокруг – для нее пустыня… нет, хуже, ибо он полон к ней презрения и враждебности. За что? Она всегда сгорблена и всегда озирается, потому что всегда ожидает удара: плетью, словом или смехом – все равно! Кроме черного кота, у нее нет никого; так они и живут вдвоем – оба старые, бессильные, вечно голодные, всеми покинутые, близкие только друг другу во всем безграничном мире.