Прощание с кошмаром - Степанова Татьяна Юрьевна. Страница 65

Исполняли Стравинского, Скрябина, Шуберта. А затем к роялю вышла старая актриса в поношенном, но все еще элегантном вечернем платье. Обвела скудную аудиторию взглядом и остановила его на Кате, колебавшейся в дверях, – уйти или остаться.

Актриса хрипло и печально начала читать стихотворение Зинаиды Гиппиус. Немножко завывала, декламируя, немножко запиналась и держала многозначительные паузы. А в самых патетических моментах ее голос, слабый, старческий, но одновременно звучный и проникновенный, предательски дрожал: «Мы, исполняя волю строгую, как тени тихо, без следа, неумолимою дорогою идем неведомо куда. Без ропота, без удивления мы делаем, что хочет Бог… Он создал нас без вдохновения. И полюбить, создав, не мог…» Катя – ей все казалось, эта старая актриса выбрала ее в качестве «инструмента для настройки», – задумчиво и поощрительно качала в такт стихам головой. Да, да, да. Конечно, конечно – и «полюбить, создав, не мог»… А в это же самое время откуда-то из тайников памяти ей лезла в голову строчка одной дурацкой частушки, услышанная Бог знает когда и где: «За каждым деревом маньяки. Под каждым стулом – людоед. Такое только в Нагасаки. У нас в Москве такого нет!» Катя тряхнула головой. Какие еще там Нагасаки? Что за какофония в мыслях у тебя, дорогуша? Вообще, о чем ты думаешь? Актриса у рояля возвысила голос: «Мы падаем, толпа бессильная, бессильно веря в чудеса. А сверху, как плита могильная, слепые давят небеса».

Слепые небеса… Катя закрыла глаза на секунду – вот что это, наверное, значит – темнота и тишина. И тут вдруг подумала совершенно неожиданно для себя: какой странный человек. Она не назвала себе его фамилию. Она не помнила его лица. Но сейчас внезапно все увиденное, услышанное ею за последние дни, часы и недели, вдруг словно по мановению волшебной палочки сложилось для нее в единый яркий образ. Словно краски легли одна к одной, как на той картине. Совершенно разные краски, порой не сочетающиеся друг с другом, но вместе с тем в совокупности своей создающие странную, запоминающуюся, интригующую палитру: портрет Алисы Коонен, полотна Бенуа и Григорьева, увиденные в галерее, тот особняк с решетками на окнах в Гранатовом переулке, сломанные бурей тополя, эта вот виолончель, что снова зазвучала в зале, та девочка с косой царевны, одетая слишком дорого и модно для своих лет, старая, с пятнами коррозии, машина и парень, что протирал ветошью ее лобовое стекло… И все это вместе, в целом, вращаясь, меняясь местами, перетекая одно в другое, словно бы создавало портрет… Какой странный человек этот Белогуров… Катя не могла объяснить себе, отчего она внезапно и так остро, так отчетливо начала воспринимать владельца «Галереи Четырех», лица которого так и не могла вспомнить, как ни старалась, через совокупность этих совершенно вроде бы разнородных, мало связанных друг с другом элементов. И все же так и не понятно – отчего он помог нам? Фактически сдал того иконокрада, того невезучего Кешу Могилу. (Катя вспомнила свою встречу с ним.) А ведь мог по дешевке приобрести ценнейшие иконы, потом выгодно сбыть их, нажиться, сделать деньги. А он же предпочел… Что заставило его так поступить? И потом, это же их машина. Что бы я себе ни говорила, как бы ни сомневалась – я же видела ее своими глазами. Она стояла у их дома, и этот парень Женька обращался с ней по-хозяйски, как с собственностью. При чем там какой-то другой владелец в вороновском компьютере? Я же видела машину. Я же даже ее номер записала…

Катя не дослушала программу до конца. Спустилась в вестибюль к книжному киоску. Он уже закрывался. Закрывался и музейный бар, откуда пахло хорошим кофе и чем-то еще, гораздо более крепким и терпким. Оттуда, из бара, вышли, покачиваясь (их самую малость штормило), два субъекта с модными бородками клинышком, облаченные с ног до головы в стильное черное, точно два ворона. Один обнял второго за плечи, явно помогая «не качать землю»…

– Старик, ты не прав. Для Дали Гитлер ассоциировался в первую очередь не с идеей сверхчеловека, а просто-напросто с рыхлой обрюзгшей женской спиной, в которую, словно бретелька лифчика, врезался ремень его портупеи. Это же гениально, ты только вдумайся в такую аллюзию! – Один из бородатых был явно в интеллектуальном ударе, и его не волновало, что ни приятель его, ни посетители музея его не слушают. – Дали потом назвал эту работу «Загадка фюрера». Если б не неудачное стечение обстоятельств, его бы озолотила эта картина, по сути своей пародия. Он вообще все свои параноидальные фантазии умел превращать в деньги. Его девиз был знаешь какой? «Жажду долларов»! Ему даже прозвище дали «Деньголюб». Ярчайший пример, когда мыслящий человек, по духу своему бунтарь, становится рабом презренного металла…

Бородачи выкатились на улицу. Катя так и не узнала их окончательного мнения о великом Дали. Она вздохнула – обрывок чужой беседы – словно семь нот случайно подслушанной неведомой мелодии. И ведь есть же люди. Хоть и под мухой, но ведь темы какие обсуждают! А тут о чем приходиться думать? Даже зависть берет. Как классик сказал? «Ведь есть другая жизнь…»

Она ощущала какое-то смутное беспокойство. Без каких-то видимых причин оно все росло, усиливалось, не давало покоя. Что же это? Отчего она не может обозначить для себя ясно суть этой сосущей душу тревоги? Что-то должно произойти? Что-то важное для нас?

Вспомнился разочарованный, униженный неудачей Никита. Ей было его жаль. Она бы очень хотела ему помочь, но как? А тревога в душе все росла и росла. И это несмотря на то, что закат над Москвой-рекой был хорош как никогда. Все предвещало ясные летние дни. А от ливня осталось лишь воспоминание.

Глава 21 МОСКОВСКИЕ ДЕЛА

Странная штука – жизнь. Полосатая, как морская тельняшка: полоска светлая, полоска темная. Ночью – ливень, утром – солнце, то удача, то неудача, победа – поражение, печаль – радость, надежда – апатия – и снова надежда, а потом…

Вроде бы ничего не предвещало, что в деле гиблом, бесперспективном, глухом, как говорят в розыске, наступит перелом. Но такова уж оперативная работа. Падаешь, разбиваешься в кровь там, где не успел подложить соломы. А потом попадаешь в яблочко, даже не целясь в мишень.

«Дело обезглавленных», четыре с половиной долгих месяца бывшее «глухим висяком», неожиданно для опергруппы начало набирать обороты. Хотя поначалу «вновь открывшиеся факты» трудно даже было связать с серией ранее совершенных чудовищных убийств и обезглавливаний.

Для Колосова все началось с того, что их запланированный обмен информацией с Николаем Свидерко не состоялся. Коллегу срочно перебросили на раскрытие совершенного в Москве убийства, явно отдававшего разборочным душком.

Колосов читал об этом случае в столичной сводке происшествий, а потом видел сюжет в телепередаче «Криминальные новости дня». На первый взгляд ничего необычного в этом происшествии не было. В иномарке обнаружился труп прошитого автоматной очередью неизвестного молодца, в кармане куртки которого при осмотре места убийства сыщиками с Петровки был обнаружен пистолет «ТТ», безномерной, бывший в употреблении, не проходивший ранее ни по одной спецкартотеке огнестрельного оружия. Колосов просмотрел репортаж с места события и собирался тут же о нем забыть. Мало, что ли, по Москве убийств, в самом деле, как вдруг…

Свидерко явился в девятом часу вечера, когда Колосов уже собирался домой. Ввалился в кабинет – простуженный, хриплый, но до крайности энергичный, шумный и деятельный. Жизнь так и била в нем через край. Такой профессиональной окрыленности и розыскному «зуду» хмурый Колосов аж позавидовал. У Коли Свидерко, несмотря на все его многочисленные недостатки, имелась одна бесценная оперативная черта: как бы хреново ему ни приходилось, он никогда не терял присутствия духа.

– Никита, здорово! Коньяк в заначке есть? – с ходу брякнул Свидерко. – Доставай наливай. Я жрать хочу, как мамонт: сутки без обеда, это каково, а?

Никита усмехнулся: это тоже особенность Колькиной натуры – если он голоден, то вечно хочет пить.