Сон над бездной - Степанова Татьяна Юрьевна. Страница 58

– Думаю, вполне мог, – ответил Кравченко. – Пройти полтора километра ему по силам.

– Черт знает, что он там себе сейчас воображает, после этой своей летаргии. О чем думает, о чем грезит. Ведет себя он более чем странно. Я больше скажу – они все боятся его. Да и мне в его присутствии как-то не по себе все время. – Мещерский покраснел, вспомнив свой пражский обморок. – Илья вообще от него как от чумы шарахается. А Елена Андреевна… Ты вспомни, какая она порой, – сплошной клубок нервов. У Шагарина психика травмирована. Это даже Гиз, который ему роль пифии готовит, вынужден признать.

– Но все же на совсем сумасшедшего Петр Петрович наш пока не тянет. Скорее это… на зомби скорее.

– На зомби?

– Ага, – Кравченко нагнулся, сорвал травинку. – На того, про кого ряженые пели: «Ни жив ни мертв».

– Я с тобой серьезно, а ты…

– И я серьезно. Откроет рот наша пифия во время телемоста, возвестит, а ее сразу под белы руки и в дурдом. Наверняка этим все и кончится.

– С такими деньгами, как у Шагарина, в дурдом не посадят.

– Но и слушать не станут. А тем более верить.

– А если сбудется? А вдруг? – спросил Мещерский.

Кравченко усмехнулся. Пожал плечами.

Какое-то время они молчали. Смотрели на рабочих, на вырытые экскаватором траншеи. Мимо проехал грузовик – пыль заклубилась по дороге. В горле запершило. Солнце начало потихоньку припекать. После вчерашнего ливня день опять обещал быть жарким. Пора было возвращаться.

– Никакой отправной точки, за которую можно было бы зацепиться, – уныло подытожил Мещерский. – И вообще там, в замке, чувствуешь себя словно в каком-то зазеркалье. Вроде бы реальность, но какая-то зыбкая, ускользающая. Даже та информация, которую мы имеем, все эти их разговоры, откровения… Не знаешь, чему верить. Шерлинг нам говорил, что его жена посещала сеансы психоанализа Гиза, а Гиз про какую-то краденую свечу толкует и при этом ухмыляется. Официант орет, что чудовище увидел. Мертвец из гроба выскакивает как попрыгунчик, на баб кидается. А у самого лицо в муке и клыки из сырой картошки. Охранники вроде байки рассказывают про Потрошителя птиц, а у самих рожи серые от страха… Чему верить? Тому, что слышишь, или тому, что видишь? Неподдельному их страху перед суевериями? Или утверждению, что убийства могут происходить только по одной-единственной причине – из-за денег, по одному мотиву – корыстному? Но мы с тобой сейчас – вот что еще странно – даже и не упомянули про корыстный-то мотив.

– А может, зря не упомянули? – спросил Кравченко. – А насчет ускользающей реальности, Серега… Это и есть жизнь.

Глава 30

ТОЧИЛЬНЫЙ КАМЕНЬ

Муха кружила над вазой с фруктами. Спикировала на янтарный бок испанской груши, оправила задними лапками крылья и замерла, присосавшись хоботком к кожуре. Олег Гиз, сидевший за столом, потянулся к крахмальной салфетке. Муха упредила удар, взлетела, жужжа, описывая восьмерки.

– Мерзость, – хрипло выдавил сидевший напротив Гиза Павел Шерлинг. – Мерзость какая. Убрать это немедленно!

Подскочивший официант убрал вазу.

– …А мне потребно знать, яки таки меры приняты к розыску убийц моего сына! Шо зроблено зараз! – голос Андрея Богдановича Лесюка раздавался подобно грому за дверями столовой.

Лесюк с утра звонил в Киев. С генеральным прокурором его не соединяли, и это что-то да значило. А на старшего оперативно-следственной бригады, сформированной в столице еще вчера вечером, но так пока и не прибывшей в Закарпатье, он кричал, как на подчиненного.

Гиз ждал, что Лесюк войдет. Он хотел дать ему дружеский совет: не надо звонить в Киев, не надо кричать. Бесполезно.

– Что ты на меня уставился? – резко спросил его Шерлинг. – На мне узоров нет.

Гиз опустил глаза. Муха… она улетела. Спаслась. А у Шерлинга мешки под глазами, кожа на лбу шелушится. Ему нельзя пить. Почки больны. Несмотря на его прежний цветущий вид, на увлечение восточными единоборствами, почки полны камней. Со временем дело дойдет до приступа. Необходимо очищение, кардинальная детоксикация. Можно, как и Лесюку, дать ему совет, но ведь и он не послушает.

Разве они когда-то слушали, слышали друг друга? Разве будут слышать теперь, после всего, что случилось?

– Извини, Павел, я задумался.

– Я и пальцем к нему не прикасался, – четко, раздельно, по слогам произнес Шерлинг. – Если ты задумался об этом, так вот – я Богдана не трогал.

– Что ты, что ты, бог с тобой.

– Не тебе, еретику, бога всуе вспоминать.

Гиз закрыл глаза. Какие слова еще помнит этот успешный московский адвокат из своего поповского детства. «Еретик», «всуе»… Вот что такое наследственная закваска, никаким образованием этого из себя не выбьешь. Сын – попович, дочь – поповна… Что ж, по крайней мере эта жертва выбрана правильно, можно даже сказать, со вкусом. Как и тогда, полвека назад.

– Олеся, ну не надо, я прошу тебя! Ну, чем он-то может помочь? Он же болен!

Снова голос Лесюка за дверью столовой – на этот раз тревожный, умоляющий.

– Пусти меня к нему! Я должна его спросить! – голос Олеси Михайловны, осипший от слез.

– О чем?

– Мне нужно спросить. Он знает. Он был там!

– Олеся! Постой, куда ты? Куда, скаженная баба?!

Топот каблуков за дверью. Гиз поднялся из-за стола. А вот при этом разговоре грех не поприсутствовать.

– Она не в себе, – бросил ему вдогонку Шерлинг. – Не в себе, как и моя дочь.

Муха вернулась, на этот раз облюбовав в сухарнице свежеиспеченные к завтраку сдобные венские булочки.

В спальне Петра Петровича Шагарина – Гиз точно знал, куда направилась Олеся Михайловна – в спертом непроветренном воздухе столб пылинок в солнечном луче, иглой проколовшем дубовый паркет. Тревожные глаза Елены Андреевны.

– Пожалуйста, тише, Олеся, ну, пожалуйста… Ты разбудишь Машу, она была тут со мной всю ночь. Я еле-еле ее успокоила, а ты ее снова до смерти испугаешь!

– Где твой муж? Я должна говорить с ним. Сию же минуту!

– Он дышит воздухом там, на галерее.

– Петр! – голос Олеси Михайловны вибрировал как струна.

Они вышли на галерею. Гиз последовал за ними.

– Всю ночь глаз не сомкнула. Под утро только забылась, – шептал Лесюк, губы его дрожали. – Проснулась от крика, жуть ей приснилась. Олег, сделай что-нибудь, успокой ее хоть как-то. Я медсестру кликнул, та хотела ей укол успокоительный сделать, так она у нее шприц вырвала, чуть глаз ей им не выколола. Я ей твержу, забудь ты про сон, самое-то страшное уж случилось… сын… А она…

Они увидели Шагарина. Тот шел по галерее им навстречу. Олеся Михайловна бросилась к нему. Обвила его, сползла вниз, цепляясь, обнимая его колени. Он остановился, но не сделал ни одного движения, чтобы поднять ее.

– Скажи мне, скажи, ты знаешь, ты был там, ты вернулся оттуда, – шептала Олеся Михайловна, словно в бреду. – Может, есть способ его вернуть, воскресить? Пусть лучше я умру, чем он, сынок мой богоданный… Что же ты молчишь, Петя?

«Петя» прозвучало таким диссонансом, что Гиз, несмотря на всю патетику момента, едва не прыснул со смеха. Отвернулся, прикрыл лицо рукой.

– Что же ты молчишь? – Олеся Михайловна, не отпуская колени Шагарина, заглядывала снизу в его отрешенное лицо. – Мне сон был… кошмарный, всамделишный такой… Будто иду я по двору, и меня кто-то окликает по имени. И голос такой молодой, его, сына моего голос – из-за двери, что в тот подвал ведет, в котором после войны Марковца с его отрядом расстреляли… Я дверь открываю, а там темно, и только скрежет какой-то слышен, и вроде как мерцает, словно искры… Я шарю по стене, ищу выключатель, зажигаю свет, а там посреди подвала камень точильный вертится. Помнишь, как раньше по дворам точильщики ножей ходили? Вот точно такой. И возле него спиной ко мне кто-то стоит. Я думаю, Богдан, только вот одет как-то чудно – куртка на нем нелепая какая-то короткая из вельвета, как на довоенных фотографиях, брюки какие-то галифе… Я его окликаю, трогаю за плечо. Он оборачивается – и не Богдан это вовсе, а какой-то парень чужой. Белобрысый, лицо узкое, безбровое. А камень точильный все вертится, и что-то на нем скрежещет. Я глаза-то опускаю – вижу его руку на камне. Вместо ногтей – когти. Кривые, острые как бритва. А он их все точит, смотрит на меня вот так, а вместо глаз у него…