Далекая радуга - Стругацкие Аркадий и Борис. Страница 16

Dig my grave both long and narrow,
Make my coffin neat and strong!.. [3]

– Я иду,– с некоторым смущением сказал Габа и мощным прыжком перемахнул через подоконник. За окном взревели.

– Дети…– проворчал директор, ухмыляясь. Он опустил раму.– Застоялись младенцы. Не знаю, что я буду делать без них.

Он остался стоять у окна, и Горбовский, прикрыв глаза, смотрел ему в спину. Спина была широченная, но почему-то такая сгорбленная и несчастная, что Горбовский забеспокоился. У Матвея, звездолетчика и десантника, просто не могло быть такой спины.

– Матвей,– сказал Горбовский.– Я тебе правда нужен?

– Да,– сказал директор.– Очень.– Он все смотрел в окно.

– Матвей,– сказал Горбовский.– Расскажи мне, в чем дело.

– Тоска, предчувствия, заботы,– продекламировал Матвей и замолчал.

Горбовский поерзал, устраиваясь, тихонько включил проигрыватель и так же тихонько сказал:

– Ладно, дружок. Я посижу здесь с тобой просто так.

– Угу. Ты уж посиди, пожалуй.

Грустно и лениво звенела гитара, за окном пылало горячее пустое небо, а в кабинете было прохладно и сумеречно.

– Ждать. Будем ждать,– громко сказал директор и вернулся в свое кресло.

Горбовский промолчал.

– Да! – сказал он.– Какой же я невежливый! Я совсем забыл. Что Женечка?

– Спасибо, хорошо.

– Она не вернулась?

– Нет. Так и не вернулась. По-моему, она теперь и думать об этом не хочет.

– Все Алешка?

– Конечно. Просто удивительно, как это оказалось для нее важно.

– А помнишь, как она клялась: «Вот пусть только родится!..»

– Я все помню. Я помню такое, чего ты и не знаешь. Она с ним сначала ужасно мучилась. Жаловалась. «Нет,– говорит,– у меня материнского чувства. Урод я. Дерево». А потом что-то случилось. Я даже не заметил как. Правда, он очень славный поросенок. Очень ласковый и умница. Гулял я с ним однажды вечером в парке. Вдруг он спрашивает: «Папа, что это приседает?» Я сначала не понял. Потом… Понимаешь, ветер, качается фонарь, и тени от него на стене. «Приседает». Очень точный образ, правда?

– Правда,– сказал Горбовский.– Писатель будет. Только хорошо бы отдать его все-таки в интернат.

Матвей махнул рукой.

– Не может быть и речи,– сказал он.– Она не отдаст. И ты знаешь, сначала я спорил, а потом подумал: «Зачем? Зачем отнимать у человека смысл жизни?» Это ее смысл жизни. Мне это недоступно,– признался он,– но я верю, потому что вижу. Может быть, дело в том, что я много старше ее. И слишком поздно для меня появился Алешка. Я иногда думаю, как бы я был одинок, если бы не знал, что каждый день могу его видеть. Женька говорит, что я люблю его не как отец, а как дед. Что ж, очень может быть. Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Понимаю. Но мне это незнакомо. Я, Матвей, никогда не был одиноким.

– Да,– сказал Матвей.– Сколько я тебя знаю, вокруг тебя все время крутятся люди, которым ты позарез нужен. У тебя очень хороший характер, тебя все любят.

– Не так,– сказал Горбовский.– Это я всех люблю. Прожил я чуть не сотню лет и, представь себе, Матвей, не встретил ни одного неприятного человека.

– Ты очень богатый человек,– проговорил Матвей.

– Кстати,– вспомнил Горбовский.– Вышла в Москве книга. «Нет горше твоей радости», Сергея Волкового. Очередная бомба эмоциолистов. Генкин разразился желчной статьей. Очень остроумно, но неубедительно: литература, мол, должна быть такой, чтобы ее было приятно препарировать. Эмоциолисты ядовито смеялись. Наверное, все это продолжается до сих пор. Никогда я этого не пойму. Почему они не могут относиться друг к другу терпимо?

– Это очень просто,– сказал Матвей.– Каждый воображает, что делает историю.

– Но он делает историю! – возразил Горбовский.– Каждый действительно делает историю! Ведь мы, средние люди, все время так или иначе находимся под их влиянием.

– Не хочется мне об этом спорить,– сказал Матвей.– Некогда мне об этом думать, Леонид. Я под их влиянием не нахожусь.

– Ну, давай не будем спорить,– сказал Горбовский.– Давай выпьем сока. Если хочешь, я даже могу выпить местного вина. Но только если это действительно тебе поможет.

– Мне сейчас поможет одно. Ламондуа явится сюда и разочарованно скажет, что Волна рассеялась.

Некоторое время они молча пили сок, поглядывая друг на друга поверх бокалов.

– Что-то давно к тебе никто не звонит,– сказал Горбовский.– Даже как-то странно.

– Волна,– сказал Матвей.– Все заняты. Раздоры забыты. Все удирают.

Дверь в глубине кабинета отворилась, и на пороге появился Этьен Ламондуа. Лицо у него было задумчивое, и двигался он необычайно медленно и размеренно. Директор и Горбовский молча смотрели, как он идет, и Горбовский почувствовал какое-то неприятное тошное ощущение под ложечкой. Он еще представления не имел о том, что происходит или произошло, но уже знал, что уютно лежать больше не придется. Он выключил проигрыватель.

Подойдя к столу, Ламондуа остановился.

– Кажется, я огорчу вас,– медленно и ровно сказал он.– «Харибды» не выдержали.– Голова Матвея ушла в плечи.– Фронт прорван на севере и на юге. Волна распространяется с ускорением десять метров в секунду за секунду. Связь с контрольными станциями прервана. Я успел отдать приказ об эвакуации ценного оборудования и архивов.– Он повернулся к Горбовскому.– Капитан, мы надеемся на вас. Будьте добры, скажите, какая у вас грузоподъемность?

Горбовский, не отвечая, смотрел на Матвея. Глаза директора были закрыты. Он бесцельно гладил поверхность стола огромными ладонями.

– Грузоподъемность? – повторил Горбовский и встал. Он подошел к директорскому пульту, нагнулся к микрофону всеобщего оповещения и сказал: – Внимание, Радуга! Штурману Валькенштейну и бортинженеру Диксону срочно явиться на борт звездолета.

Потом он вернулся к Матвею и положил руку ему на плечо.

– Ничего страшного, дружок,– сказал он.– Поместимся. Отдай приказ эвакуировать Детское. Я займусь яслями.– Он оглянулся на Ламондуа.– А грузоподъемность у меня маленькая, Этьен,– сказал он.

Глаза у Этьена Ламондуа были черные и спокойные – глаза человека, знающего, что он всегда прав.

ГЛАВА 6

Роберт видел, как все это произошло.

Он сидел на корточках на плоской крыше башни дальнего контроля и осторожно отсоединял антенны-приемники. Их было сорок восемь – тонких тяжелых стерженьков, вмонтированных в скользящую параболическую раму, и каждый нужно было аккуратно вывернуть и со всеми предосторожностями уложить в специальный футляр. Он очень торопился и то и дело поглядывал через плечо на север.

Над северным горизонтом стояла высокая черная стена. По гребню ее, там, где она упиралась в тропопаузу, шла ослепительная световая кайма, а еще выше в пустом небе вспыхивали и гасли бледные сиреневые разряды. Волна надвигалась неодолимо, но очень медленно. Не верилось, что ее сдерживает редкая цепь неуклюжих машин, казавшихся отсюда совсем маленькими. Было как-то особенно тихо и знойно, и солнце казалось особенно ярким, как в предгрозовые минуты на Земле, когда все затихает и солнце еще светит вовсю, но полнеба уже закрыто черно-синими тяжелыми тучами. В этой тишине было что-то особенно зловещее, непривычное, почти потустороннее, потому что обыкновенно наступающая Волна бросала впереди себя многобалльные ураганы и рев бесчисленных молний.

А сейчас было совсем тихо. До Роберта отчетливо доносились торопливые голоса с площади внизу, где в тяжелый вертолет навалом грузили особо ценное оборудование, дневники наблюдений, записи автоматических приборов. Было слышно, как Пагава гортанно бранит кого-то за то, что преждевременно сняли анализаторы, а Маляев неспешно обсуждает с Патриком сугубо теоретический вопрос о вероятном распределении зарядов в энергетическом барьере над Волной. Все население Гринфилда собралось сейчас в этой башне под ногами Роберта и на площади. Взбунтовавшиеся биологи и две компании туристов, остановившиеся накануне в поселке на ночлег, были отправлены за полосу посевов. Биологов отправили на птерокаре вместе с лаборантами, которым Пагава приказал оборудовать за полосой посевов новый наблюдательный пункт, а за туристами прибыл специальный аэробус из Столицы. И биологи, и туристы были очень недовольны; и когда они улетели, в Гринфилде остались только довольные.

вернуться

3

Выройте мне могилу, длинную и узкую, // Гроб мне крепкий сделайте, чистый и уютный!.. // (Народная американская песня)