Дрожащая скала - Берте (Бертэ) Эли. Страница 31
Девушка зашаталась, словно не могла стоять на ногах от слабости.
– Сжалься, друг мой! – сказала она. – Эта борьба истощила меня… у меня недостает больше твердости и сил. Пощади меня, ради Бога! Пощади меня!
Альфред бросился, чтобы поддержать ее.
– Жозефина! – шептал он страстно. – Как мне понимать это?
Девушка тихо склонила голову к его плечу:
– Ах! Зачем тебе мое признание, Альфред? – тихо отвечала она. – Не сказала ли я уже тебе свою тайну? Я люблю тебя больше своей жизни… Я хотела бороться, и я побеждена… Итак, пусть совершится мой жребий: я – твоя!
И при бледном свете луны два любящих создания соединились в стыдливом объятии.
– Вот на это-то я и надеялся! – воскликнул нотариус, потирая руки.
– Вот этого-то я и боялся! – вскричал Конан, поднимая глаза к небу.
Что касается до месье Бернара, то он, может быть, думал, и много думал, но как истинный нормандец, не сказал ничего.
Глава 2.
Праздник
В один прекрасный весенний день весь остров Лок представлял праздничный вид. С самого утра деревенский колокол пел на своей колокольне с каменными зубчиками радостную песню. Население Бретани, миль на десять в окружности, собиралось на остров Лок как для великого торжества. Целая флотилия барок, лодок, шлюпок и других самых разных судов всевозможных форм непрерывно переплывали через пролив и высаживали на берег то красивых кавалеров и прекрасных дам в церемониальных костюмах, то крестьян, матросов и рыбаков и их женами и дочерьми в праздничных платьях. Почтенные буржуа важно направлялись к замку – центру сбора для значительных гостей. Другие, больше склонные к удовольствиям, рассыпались по острову, где играли в игры, бывшие тогда в ходу.
Особенно густая и разнообразная толпа наполняла дубовую аллею, ведущую из деревни к замку. Житель окрестностей Леневена в своих неизмеримых штанах, с голыми ногами и в синем льняном колпаке теснился к изящному обитателю Ладивизьо в черном костюме с талией времен Людовика XIV. Крестьянин из Плугастеля с длинными волосами, в каштановой фригийской ермолке, в епанче с капюшоном, подпоясанной шолетским платком, представлял контраст с жителем Лиона в алых штиблетах с серебряными пуговицами, в кожаном поясе, украшенном блестящими бляхами. Самое богатое воображение могло бы встать в тупик перед бесчисленным разнообразием форм, отличавшем женские головные уборы. Одни походили на корабль, плывущий на всех парусах, другие – на обелиск, иные, наконец, представляли подобие венцов, но чаще всего материя или полотно, расположенные самым затейливым образом, казалось, предлагали глазу найти в них хоть малейшее подобие с каким-либо известным предметом. Матросы в своих цветных рубашках, в шляпах из вощеной кожи и блестящих шарфах, еще больше придавали живописности этой пестроте всего сборища.
Само собой разумеется, толпа эта не отличалась ни неподвижностью, ни молчаливостью. Тут деревенский оркестр, взобравшись на пустые бочки, заставлял отплясывать деревенских щеголей и красоток под звуки скрипки, бомбарда и тамбурина. Далее проворные и ловкие молодые люди в самых легких костюмах, обвязав длинные волосы лентой вокруг головы, готовились к состязанию в беге. Площадка, прилегавшая к большой аллее, оставлена была для борьбы – самого любимого упражнения бретонской молодежи. В центре возвышалась молодая березка, на которой висели призы для награждения победителей. Призы эти состояли из окорока копченой ветчины, шляпы, украшенной медной пряжкой, а венец их составляли блестящие серебряные часы, снявшие на вершине мачты, как ослепительное зеркало для привлечения жаворонков. Зрители и действующие лица уже собрались на будущей арене борьбы. Атлеты отличались своими рубашками и панталонами из толстой материи, туго подпоясанными, и соломенными жгутами вокруг головы для поддержания волос. Возле них стояло несколько стариков, прежних заслуженных борцов, выбранных в судьи предстоящих поединков, и четыре наблюдателя, на которых была возложена полицейская работа, расположившиеся вокруг арены. Трое из этих важных сановников потрясали длинными и достаточно толстыми бичами для умерения слишком жарких любителей, между тем как четвертый, вооруженный вертелом, почерневшим и закоптившимся на долгой службе в руках какой-нибудь стряпухи, должен был убирать ноги зрителей, вылезавшие в круг для борьбы. Но что больше всего возбуждало удивление зрителей, так это походные погребцы, удобно стоящие на приличном расстоянии друг от друга под тенью деревьев, где всякому подходящему подавали сидр, вино и даже водку без всякого другого условия, кроме того, чтобы пить за здоровье господина де Кердрена и его молодой супруги – условие, от которого любители, как и водится, не отказывались. Радостные крики, здравицы, визг инструментов и по временам пистолетные выстрелы в знак веселья – все это образовывало такой оглушительный шум, который покрыл был даже шум моря и вой бури, какие случаются во время равноденствия.
Но в то время как большинство гостей предавалось всем удовольствиям праздника, особы важные, почетные обитатели острова, держались несколько в отдалении и беседовали в тени трехсотлетнего дуба. Возле них стояла откупоренная бочка вина, и они ничуть не стеснялись опорожнять и снова наполнять свои стаканы, когда кому было угодно. Разговор в этом привилегированном собрании шел очень оживленный, разумеется, о случае, бывшем причиной праздника.
– Уж так, дядя Пьер, – говорил Ивон Рыжий с многозначительным видом, – ты поверь мне, что тут есть над чем поломать голову самым лихим башкам в приходе, а у нас, надо правду сказать, есть-таки головы… Как! Вот нас тут дюжина верных слуг наших господ, и мы до сих пор не знаем ни имени, ни чина, ничего, что касается новой госпожи де Кердрен.
– Ну не правда ли? Ведь мы даже не видели ее лица, кто ее знает, молода ли она, стара ли!
– Что правда, то правда, Ивон Рыжий, – отвечал рыбак Пьер, сделавшийся уже старым и дряхлым. – А мы с тобой, кажись, имели бы кое-какие права на доверие господина. Помнишь ли ты наш переезд на острове Джерси в восемьдесят девятом году? Господи, помилуй! Какая была погодка! Бедная "Женевьева", моя тогдашняя лодка, то и дело окуналась в воду, и надо было держаться за снасти, чтобы тебя не унесли волны… Да, да, целых тридцать часов мы были на волос от смерти! Но дело шло о спасении господина, и мы не смотрели на опасности!
– Что и говорить, дядя Пьер, – отвечал Ивон Рыжий. – Редко выдаются такие деньки у нас, моряков, да и не приведи Бог! Но если мы не щадили себя, то и господин не жалел рук, надо правду сказать… Я помню, как он до крови оцарапал руки кабельтовом, который он схватил во время шквала, сам свалился от напора, но добычи не выпустил. Крепкий малый, даром что дворянской крови! И послушай, дядя Пьер, если мы с тобой не забыли этой старой истории, то и другие, кажись, помнят ее. Нотариус Туссен уже сказал мне одно словцо кое о чем, да видел я, как и тебя он отводил в сторону давеча утром. Наверное, не о ветре толковал, который дул два дня тому назад! – Ивон принялся хохотать во все горло, потирая руки.
– Да, да, господин наш – добрый господин, – отвечал старый рыбак с выражением признательности. – Теперь, когда на море разыграется непогода, я могу спокойно оставаться у домашнего камелька и попивать водку, пока будет печься репа; ночью, когда поднимется ветер и забушует вокруг хижины, я спокойно буду потягиваться на маисовой соломе, не беспокоясь опоздать к приливу! Дай Бог здоровья доброму господину. Но он и о тебе, кажется, не забыл, Ивон?
– Может быть, – отвечал рыбак с ложной скромностью. – После видно будет… Отчего бы и мне не сделаться тоже хозяином судна, как другие? Но прежде времени хвастать нечего… только я охотно обошелся бы и без лодки и без всего другого, если бы кто сказал мне, кто такая наша новая госпожа, откуда она и как ее зовут.
Тут к избранному кружку подошла тетка Пенгоэль, та мужеподобная лодочница, которая в ночь Альфредова бегства возвестила о приближении грабителей. Услышав последние слова Ивона, она вынула изо рта маленькую трубочку и отвечала, прихлебывая из стакана водку: