В мире фантастики и приключений. Белый камень Эрдени - Брандис Евгений Павлович. Страница 83
Секунду согнувшись над чемоданом, она через плечо смотрела на меня, и ее бронзового оттенка волосы двумя бодливыми прядями нависали надо лбом. Да, она была и та и не та, даже, скорее, не та, которую я все время ждал и видел.
Заметив мое колебание, она выпрямилась. Брови ее вспорхнули, а в глазах блеснуло настороженное отчуждение. Ожидая, она стояла, напряженная как струна, — в дорожных вельветовых брюках, в белом свитере. Но я был уже возле нее. Взял чемодан.
— Вы даже не ответили мне. Я ведь спросила вас?.. — Она сказала это сдержанно, слишком сдержанно.
— Простите, я вас видел во сне и думал, что это все сон… и вы — пришли ко мне во сне.
Лика устало улыбнулась и расслабленно плюхнулась на диван. По-птичьи наклонив голову, смотрела на меня с горячим любопытством, в котором сквозило недоверие и непонимание: что я такое?
Кинув пальто на спинку стула, Лика заговорила так, будто мы только что прервали наш разговор:
— Я читала у Джонатана Свифта — про бессмертных струльдбругов. Дряхлые, жалкие старики. Не позавидуешь.
Я не слушал ее слов, то есть слышал, но мне было как-то неважно, что она говорила. Я смотрел на нее, — она была здесь, и это само по себе было невероятно. У меня был какой-то шок — шок неправдоподобия.
— Вы опять не слушаете меня, как будто я стул.
— Да…
— Что — да? Я спрашиваю вас — зачем бессмертие, если бы даже оно было, развалинам, уродам, старухам?
Очевидно, всю дорогу — откуда она там ехала — она, думая о предстоящей встрече со мной, не могла отделаться от моих «загибонов» и потому, едва переступив порог, выпалила все это о бессмертии.
— Но бессмертие и молодость — это одно и то же, Лика. — Я говорил ей о бессмертии, но мне совсем по-юношески казалось: скажи она сейчас, и я погибну ради нее — утону или сгорю в огне.
— Да? — сказала она чуть иронично. — Об этом я как-то не подумала. И что — не будет комических старух, свекровей, женщин среднего возраста? Что же это за спектакль будет — простите? А конфликты, а драмы, а брошенные жены? Она раскинула свои гибкие руки по спинке дивана. — Нет… это ужасно наивно. И я буду играть только молодых героинь?
— И не только вы, — поддел я ее слегка.
— Это дичь. Это неправда. Так не может быть. Вы мистификатор и пользуетесь моей неосведомленностью в этих вопросах.
Лика поднялась:
— Дим, сядьте вот так. — Она взяла мою голову и повернула к окну. — И не оглядывайтесь. Я должна переодеться.
Я слышал, как она доставала что-то из шкафа, прикрывшись дверцей, зашуршала своими резинками.
— Только молодые герои и героини? — вопрошала oнa из-за укрытия. — И никто не будет уходить на пенсию? А проблема кадров — продвижение театральной молодежи? Если никто не будет умирать?..
— Мы построим лунные театры.
— Мой маленький братишка, когда я еще жила с мамой, спрашивал: а что, если поставить табуретку, на нее еще табуретку, а потом еще, — можно так забраться на луну? Я отвечала: конечно, можно… Давайте пить кофе.
Я оглянулся. Лика появилась из-за дверцы в легком халате. Она стояла в луче вечернего солнца и, кажется, нарочно не выходила из него. Посмотрев долгим взглядом на меня, она достала из чемодана печенье и трюфели. Ушла на кухню.
Разливая в маленькие красные чашечки кофе, она сказала тоном, не предполагающим возражений:
— Садитесь, Вадим Алексеевич. — И осторожно посмотрела на меня. — Марк Твен говорил: «Пользуйтесь радостями жизни, ибо мертвыми вы останетесь надолго». — И примирительно улыбнулась.
Я пригубил действительно очень вкусный и очень ароматный кофе.
— Человек, конечно, рожден для радостей, — сказал я, отправляя в рот маленькие воздушные кругляшки печенья.
Она смотрелась в зеркало, которое стояло в углу, у окна, как раз напротив нее, и беззастенчиво любовалась собою. Это было настолько откровенно, что не вызывало даже протеста. Тем более, что я сам не спускал с нее глаз.
Мы долго сидели. Мы молчали, и было хорошо. Она заварила еще кофе. И мы говорили, но уже неважно, что говорили. Я только помню, как смотрел на нее, а она разрешала мне это. И не то что позировала, а чувствовала себя, как на сцене.
Время шло к ночи.
— Вы устали с дороги, — сказал я с оттенком вопроса.
Лика посмотрела на меня внимательно. Она жевала печенье и показала, что не в состоянии ответить. Она слишком долго жевала, и я сказал:
— Я пойду. — Но сам чувствовал, что в этом опять звучал вопрос.
И Лика поперхнулась. Быстро проглотив, она проговорила:
— Никуда вы не пойдете. Здесь же ваши амебы!
Конечно, куда я мог уйти от своих амеб!
Спохватившись, что я, видимо, не так ее могу понять, Лика посмотрела на меня сквозь ресницы и сказала, дотронувшись пальцем до моего колена:
— Вo всяком случае, я вас не гоню…
От неловкости я дернул за шнурок торшера, и круг света упал на ее лицо.
— Погасите. — Она защитилась ладонью. — Я так устаю от света там — на сцене. Посумерничаем еще?! Я люблю — при свете уличных фонарей.
Я погасил.
Она поднялась и, противореча себе самой, зажгла верхний свет.
— Сейчас я буду угощать вас своими винами.
Она достала две узкие длинные рюмки и сначала в одну, потом в другую стала аккуратно из разных бутылок наливать разноцветные вина — алое, золотистое, бордовое, янтарное, белое, черное, — и они остались лежать слоями.
— Это я сама настаивала… из ягод. Очень милые коктейли получаются. Она поставила рюмку на столик торшера и подала розовую соломинку. — Это почти не пьянит, но снимает кое-какие застежки с души… Пить надо не разрушая колец — такое условие! — И, опустив свою соломинку в рюмку, она показала «как».
— А с последнего кольца нельзя начать? — улыбнулся я.
— Нет. Тогда не получится, — серьезно ответила Лика. — Вам непременно надо не так, как все… — улыбнулась она примиряюще. — Я дома редкий гость. Все на колесах. Театр ведь наш — областной. И когда возвращаешься, хочется чем-то скрасить свою жизнь. Приходят друзья — все из театра, и всегда за полночь. А вообще, вся жизнь так. В чужих страстях, желаниях, надеждах. Они становятся своими… а свои?.. Вот уже пять лет… почти пять.
— Пять?
— Да… почти. Я ведь не кончала института. Меня в театр тетка устроила… Кончила я потом уже студию при театре… Но все же, видимо, когда нет своей личной жизни… Вот я не могу, например, играть взрослых ролей мать… Я не пережила материнство… Да и вообще ничего путного не было в моей жизни.
— Ну что вы — у вас… все еще впереди.
— Конечно, это милое утешение, но важно, чтобы и позади было… Мать была певицей. Она умерла во время войны. Я осталась на руках у тетки. Тетка сдала меня в интернат, да — как сдают багаж. Привозила мне подарки. Я не сужу ее, но лучше бы уж ничего не возила. Мне завидовали все девчонки.
Лика скинула туфли и сидела, подобрав под себя ноги.
В такт своей речи она чуть-чуть покачивалась. Умолкла, с недовольной миной посмотрела на верхний свет:
— У меня есть прекрасные свечи, я привезла. Давайте зажжем? — Она пошла и достала из чемодана разноцветные толстые витые свечи. Многоколенный подсвечник стоял на треноге возле дивана. Лика вставила свечи и зажгла их от зажигалки, погасила свет. В комнате сразу стало сумеречно. Вместе с восковым дымком поплыл сладковато-смолистый дух — такой бывает на вечерней заре, когда молодые сосенки стоят чинно и держат на своих ветвях нежно-зеленые побеги — маленькие свечи на вечерней заре…
— Я закурю, ничего? — спросила она. И, выпустив дым и отведя его от меня рукой каким-то совсем моим жестом, спросила: — Да… о чем я?..
Я понял — она не рисуется. И вспомнил, что на протяжении нашего знакомства я не раз подсознательно ощущал, как вдруг ее голос делался похож на мой, и в прищуре глаз, и в походке являлось что-то вдруг неуловимо мое… Тут как-то случайно в ящике стола наткнулся на не отправленные ко мне письма — одно из них было запечатано в конверт, другое лишь начато: почерк был удивительно моим. Здесь же лежали другие неотправленные письма — тоже странность! — записки, заметки, конспекты, — и везде почерк был уже не похож на мой, нои везде разный: ее и чуть-чуть как будто не ее.