Искатель. 1964. Выпуск №6 - Ребров Михаил. Страница 44
— Эй, там! Когда же мы будем ужинать? Недаром говорится: «Женский язык!..»
Медленные весенние сумерки сменились полной темнотой, когда Шекспир вышел из дома Монтжоев. Длинный, тонкий серп молодой луны спустился почти до горизонта. Но при слабом свете можно было различить мокрую поверхность улицы, параллельные ряды обшитых досками домов, черные прямоугольники уличных вывесок. Погода к ночи резко изменилась; дул холодный сильный ветер. Шекспир закутался поплотнее в свой плащ, когда повернул к Чипсайду. Ванна, прекрасный горячий ужин, великолепный прохладный эль телесно его освежили. Но духовно!..
Он не мог сказать, что болтовня мистрис Монтжой вдохновляла его. По временам она была ему даже неприятна, но, во всяком случае, она хоть на время рассеяла накопившуюся за последние три месяца меланхолию. Некоторые слова мистрис Монтжой пробудили в нем, хоть и в слабой мере, давно заглохшее желание, забытое сожаление. Саутгемптон и Энн… На одно мгновение старая боль вошла в его сердце. Женщины, которых звали Энн, играли в его жизни большую роль, подумал он. Энн, его сестра, друг детства, белая и розовая, с лицом как у куклы, умершая еще в юности. Энн Хатуэй, возлюбленная его юношеских лет! Гладкие, блестящие волосы были у Энн Хатуэй и глаза голубки. Загар, который дает деревенское солнце, боролся в ней с тем розовым цветом, который дает жизнь среди природы. И затем Энн Дэвнет — страсть его зрелых лет. Чем пленила его Энн Дэвнет, что на полдесятка лет она превратила жизнь разумного, здорового человека в пытку? Она не была красива. Он сам в момент горького протеста против ее чар отметил это в своих стихах. Лицо ее не было красиво, и ее маленькая плоская фигура лишена была изящества, хотя Энн была настолько тонка, что двигалась, как тень. Не были красивы и ее черные, прямые, жесткие волосы. Равно как и ее косоватые, с тяжелыми ресницами глаза, такие темные и живые, но без малейшего огня. Но что все это по сравнению с ее ртом! Ни у одной женщины никогда не было такого рта, как у Энн: в меру широкий, с углублениями в уголках губ, такой холодный и такой горячий, настолько сладостно красный, что, горя на ее бледном лице, он обжигал. Саутгемптон и Энн… Образ друга — и соперника — внезапно встал в его памяти: тонкий, высокий юноша с каштановыми кудрями и чудесным цветом лица; его карие глаза, вспыхивавшие красным огоньком; его щегольской вид и мечтательный взгляд; глубина его мысли, изящество выражения. Но сейчас он мог соединить вместе эти два имени в своем уме, не испытывая прежнего чувства полного духовного уничтожения. И как только притупилась эта боль, их образы улетучились. Волнующая его проблема подняла перед ним свое испитое лицо.
Будет ли он снова писать когда-либо? Неужели от него ушло навсегда то бодрое, радостное настроение, которое всегда охватывало его, когда он начинал творить и при котором он иногда кончал пьесу в одну неделю? Есть ли этот паралич лишь временный духовный застой или это старость — это слабое мерцание творческих способностей? За долгое время работы ему приходилось приспосабливаться ко многим вещам. Когда-то он был творцом моды в драме, шел впереди других. Нынче же он плетется за другими, подражает им и все больше и больше замедляет ход. Эти молодые весельчаки-драматурги — Флетчер и Бомонт… Как они пишут и с какой легкостью и новизной! Ну что ж, он должен следовать за ними, куда поведет их звезда. Да, он был бы рад идти за ними, если бы только мог создать какую-нибудь крупную вещь, облекши ее в новую форму. Но у него ничего не выходит. Что случилось с ним, чего ему недостает? Всегда он задумывался над этим, и теперь перед ним вновь встала эта проблема: если твоя работа так тесно связана с твоей жизнью, то ты должен жить так, чтобы жизнь твоя была наилучше приспособлена для этой работы. Что касается его, то, как бы он ни старался освободиться от уз, которые связывают смертного, ему подолгу приходилось жить такой жизнью, как будто работы вовсе и не существовало для него. Вначале он много жил и мало работал; затем начал работать все больше и больше, а жить все меньше и меньше, пока его жизнь не стала одним сплошным трудом.
Быть может, это и было его ошибкой — эта усиленная работа, может быть, и истощила пыл его души?
Но вот, например, Бен! Никто не работает больше Бена, и на протяжении десятков лет он живет так, что его жизнь служит лишь придатком к его работе. Конечно, в молодости Бен вел очень разгульную жизнь — тот период его жизни в провинции. И он избрал Лондон как сцену для большей части своих пьес и остался жить в Лондоне, грязном, вонючем Лондоне, доминируя над литературной жизнью столицы, как он и заслужил того.
С другой стороны — Марло! В цвете молодости он бросился в огненную пропасть, в самую гущу жизни, отдав ее пламени все свои жизненные соки. Умер от чрезмерной любви к жизни. Имел ли Марло право на это? А Кид и Грин — эти расточители пыла молодости? Они также — все трое — жили в городе и пили полной чашей его яд. Не есть ли в конце концов быстрая погоня за жизнью самый разумный путь? Однако бесполезно теперь жалеть о том, что он не пошел по этому пути, — все равно, вел ли этот путь к разумной жизни или к безумию, ибо он не мог бы жить в городе, как бы ни старался. Насколько он был очарован Лондоном вначале, настолько же холодно стал смотреть на него в конце. Жизнь на природе влекла его к себе. Он старался оставаться глухим к этому настоятельному зову. Но, наконец, он внял ему и возвратился в Стрэтфорд.
И другой мотив явился тут — он честно должен признать это. Он хотел опять прочно вписать имя Шекспир в жизнь Стрэтфорда. Это был священный долг: его отец завещал ему это. Он непременно должен был это сделать, выбора тут у него не было. И в то же время опять сомнение. Может ли поэт вступать в сделку со священным долгом? Какое ему дело до так называемого долга? Разве поэт не есть сам себе закон? Нет, он покорно, не задавая себе вопросов, последовал побуждениям шекспировской крови. Он вернулся в Стрэтфорд. Он претворил шекспировские побуждения в силу. Он заполнил то место, которое ему намечалось… И Энн приобрела большую важность, по мере того как его положение возвысилось. Конечно, была старая рана многих лет его отсутствия, но эта рана уже зажила. Энн была спокойная женщина, чье сердце сохраняло нежность и отвергало горечь. И судьба наградила ее достойным общественным положением в лице ее двух дочерей. Сэкки вышла замуж за видного человека; Джюди была подружкой невесты ученого…
Быть может, он потому не описал хорошо ни города, ни деревни, что целиком не принадлежал ни тому, ни другому. «Женщина, загубленная добротой»… «Праздник сапожника»… Опять болтовня мистрис Монтжой. Он никогда не может сравниться с Хэйвудом или Деккером в избранной ими области, говорил он самому себе. Однажды, решив переделать «Три женщины из Лондона», он сделал попытку описать город; в «Карденне» намеревался описать деревню. Но ему это не удалось, настолько не удалось, что он отдал эти бесформенные, туманные, далеко не законченные вещи: одну — Хэйвуду, другую — Флетчеру. Он может писать лишь о далеких, чуждых странах, об отдаленных временах или о странах и временах столь фантастических, что ни один критик не откажет ему в фантазии.
Такой фантастической вещью будет и его новая пьеса! Если только она когда-либо будет написана… Ах, как он страдает от ее бесформенности и неясности! Остров. Где-нибудь? Нет, нигде. Остров, носящийся между небом и морем. Остров — воздушный и нереальный, как облако, фантастический, как видение. На нем — три существа. Девушка. Изящное, чистое, девственное создание. Мирандола? Мирала? Миронда? Нет, Миранда. Да, вот именно — Миранда. И старик, мудрец, чародей — Просперо. Старик, который изгнал духов с острова в одно мгновение и мог уничтожить остров в секунду!
16
«Буря» Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.