Новая сигнальная - Варшавский Илья Иосифович. Страница 37
— Вот по этому коридору, — сказал Диксон. — Куда глаза глядят. Прощайте, Леонид, прощай, Марк. И ты, девочка, прощай. Идите… Но сначала я попытаюсь последний раз предугадать ваши поступки. Сейчас это особенно просто.
— Да, это просто, — сказал Марк. — Прощайте, Перси. Пошли, малыш.
Коротко улыбнувшись, он взглянул на Горбовского, обнял Алю за плечи, и они пошли в степь. Горбовский и Диксон смотрели им вслед.
— Немножко поздно, — сказал Диксон.
— Да, — согласился Горбовский. — И все-таки я завидую.
— Вы любите завидовать. Вы всегда так аппетитно завидуете, Леонид. Я вот тоже завидую. Завидую, что кто-то будет думать о нем в его последние минуты, а обо мне… да и о вас тоже, Леонид, никто.
— Хотите, я буду думать о вас? — спросил серьезно Горбовский.
— Нет, не стоит. — Диксон, прищурясь, посмотрел на низкое солнце. — Да, — сказал он. — На этот раз нам, кажется, не выбраться. Прощайте, Леонид!
Он кивнул и уехал, а Горбовский неспешно зашагал по шоссе рядом с другими людьми, так же неторопливо бредущими в город. Ему было очень легко и покойно впервые за этот сумбурный, напряженный и страшный день. Больше не надо было ни о ком заботиться, не надо было принимать решений, все вокруг были самостоятельны, и он тоже стал совершенно самостоятельным. Таким самостоятельным он еще не был никогда в жизни.
Вечер был красив, и если бы не черные стены справа и слева, медленно растущие в синее небо, он был бы просто прекрасен: тихий, прозрачный, в меру прохладный, пронизанный косыми розовыми лучами солнца. Людей на шоссе оставалось все меньше; многие ушли в степь, как Валькенштейн с Алей, другие остались прямо у обочин.
В городе вдоль главной улицы многоцветными пятнами красовались картины, выставленные художниками в последний раз, — у деревьев, у стен домов, на волноводах поперек дороги, на столбах энергопередач. Перед картинами стояли люди, вспоминали, тихо радовались, кто-то — неугомонный — затеял спор, а миловидная худенькая женщина горько плакала, повторяя громко: «Обидно… Как обидно!» Горбовский подумал, что где-то видел ее, но так и не мог вспомнить — где.
Слышалась незнакомая музыка: в открытом кафе рядом со зданием Совета маленький, хилый человек с необычайной страстью и темпераментом играл на концертной хориоле, и люди за столиками слушали его, не шевелясь; и еще много людей сидели и слушали на ступеньках и прямо на газонах перед кафе, а к хориоле был прислонен большой лист картона, на котором кривоватыми буквами было написано:
«Далекая Радуга». Песня. Не оконч.
Вокруг шахты было много народу, и все были заняты. Матово поблескивал огромный, еще недостроенный купол входного кессона. Из здания театра тянулась цепочка нуль-физиков, тащивших папки, свертки, груды коробок. Горбовский сразу подумал о папке, которую ему передал Маляев. Он попытался вспомнить, куда дел ее. Кажется, оставил в рубке. Или в тамбуре? Не надо вспоминать. Неважно. Следует быть совершенно беззаботным. Странно, неужели физики еще надеются? Правда, всегда можно надеяться на чудо. Но забавно, что на чудо теперь надеются самые скептические и логические люди планеты.
У стены Совета, возле подъезда сидел, вытянув ноги, человек в изодранном пилотском комбинезоне, слепой, с забинтованным лицом. На коленях у него лежало блестящее никелированное банджо. Запрокинув голову, слепой слушал песню «Далекая Радуга».
Из-за купола появился лжештурман Ганс с огромным тюком на плече. Увидев Горбовского, он заулыбался и сказал на ходу: «А, капитан! Как ваши ульмотроны? Достали? А мы вот архивы хороним. Очень утомительно. День какой-то сумасшедший…» Кажется, это был единственный человек на Радуге, который так и не узнал, что Горбовский настоящий капитан «Тариэля».
Из окна Совета Горбовского окликнул Матвей.
— «Тариэль» уже на орбите! — крикнул он. — Сейчас прощались. Там все в порядке.
— Спускайся, — предложил Горбовский. — Пойдем вместе.
Матвей покачал головой.
— Нет, дружище, — сказал он. — У меня масса дел, а времени мало… — Он помолчал, затем добавил растерянно: — Женя нашлась, ты знаешь где?
— Догадываюсь, — сказал Горбовский.
— Зачем ты это сделал? — сказал Матвей.
— Честное слово, я ничего не делал, — сказал Горбовский.
Матвей укоризненно покачал головой и скрылся в глубине комнаты, а Горбовский пошел дальше.
Он вышел на берег моря, на прекрасный желтый пляж с пестрыми тентами и удобными шезлонгами, с катерами и лодками, выстроившимися у невысокого причала. Он опустился в один из шезлонгов, с удовольствием вытянул ноги, сложил руки на животе и стал смотреть на запад, на багровое закатное солнце. Слева и справа нависали бархатно-черные стены, он старался не замечать их.
Сейчас я должен был бы стартовать к Лаланде, думал он сквозь дремоту. Мы сидели бы втроем в рубке, и я рассказывал бы им, какая славная планета Радуга, и как я исколесил ее всю за день. Перси Диксон помалкивал бы, накручивая бороду на пальцы, а Марк бы брюзжал, что старо, скучно и везде одинаково. А завтра в это время мы бы вышли из деритринитации…
Мимо него прошла, опустив голову, та прекрасная девушка с сединой в золотых волосах, которая так вовремя прервала его неприятный разговор со Скляровым на космодроме. Она шла по самой кромке воды, и лицо ее уже не казалось каменным, оно было просто бесконечно усталым. Шагах в пятидесяти она остановилась, постояла, глядя в море, и села на песок, уткнулась подбородком в колени. Сейчас же над ухом Горбовского кто-то тяжело вздохнул, и, скосив глаз, Горбовский увидел Склярова. Скляров тоже смотрел на девушку.
— Все бессмысленно, — сказал он негромко. — Скучно жил, ненужно! И все самое плохое прибереглось на последний день…
— Голубчик, — сказал Горбовский. — А что может быть хорошего в последнем дне?
— Вы еще не знаете…
— Знаю, — сказал Горбовский. — Все знаю…
— Не можете вы всего знать… Я же слышу, как вы со мной разговариваете.
— Как?
— Как с обыкновенным человеком. А я трус и преступник.
— Ну, Роберт, — сказал Горбовский. — Ну какой вы трус и преступник?
— Я трус и преступник, — упрямо повторил Роберт. — Я даже, наверное, хуже, потому что считаю, что все делал правильно.
— Трусов и преступников не бывает, — сказал Горбовский. — Я скорее поверю в человека, который способен воскреснуть, чем в человека, который способен совершить преступление.
— Не надо меня утешать. Я же говорю, что вы не знаете всего.
Горбовский лениво повернул к нему голову. — Роберт, — сказал он, — не тратьте вы зря время. Идите вы к ней. Сядьте рядом… Мне очень удобно лежать, но если хотите, я помогу вам…
— Все получается не так, как хочется, — тоскливо сказал Роберт. — Я был уверен, что спасу ее. Мне казалось, что я готов на все. Но оказалось, что на все я не готов… Пойду, — сказал вдруг он.
Горбовский следил за ним, как он шагает — сначала широко и уверенно, а потом все медленнее и медленнее, как он все-таки подошел к ней, и сел рядом, и она не отодвинулась.
Некоторое время Горбовский смотрел на них, стараясь разобраться, завидует он или нет, а потом задремал по-настоящему. Его разбудило прикосновение чего-то холодного. Он приоткрыл один глаз и увидел Камилла, его вечный нелепый шлем, его вечно постное и угрюмое лицо и круглые немигающие глаза.
— Я знал, что вы здесь, Леонид, — сообщил Камилл. — Я искал вас.
— Здравствуйте, Камилл, — пробормотал Горбовский. — Наверное, это очень скучно — все знать…
Камилл подтащил шезлонг и сел рядом в позе человека с переломленным позвоночником.
— Есть вещи поскучнее, — сказал он. — Мне все надоело. Это была огромная ошибка.
— Как дела на том свете? — спросил Горбовский.
— Там темно, — сказал Камилл. Он помолчал. — Сегодня я умирал и воскресал трижды. Каждый раз было очень больно.
— Трижды, — повторил Горбовский. — Рекорд. — Он посмотрел на Камилла.
— Камилл, скажите мне правду. Я никак не могу понять. Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать. Камилл подумал.