999 (сборник) - ван Ластбадер Эрик. Страница 61
Конечно, она бы хотела заново отделать нижние комнаты, которыми мы пользовались, но на это не было денег. Вместо этого, повязав волосы веселеньким шарфом, в широких бумажных брючках и старой рубашке Стивена, мама провела домашнюю бригаду из миссис Далн и детей через несколько комнат, сосредоточив усилия для практических целей на утренней столовой с стеклянной стеной, выходящей на Овальный пруд: в ней папа намеревался принять своих коллег. Никто из нас уже много месяцев не видел маму полной такого молодого задора и энтузиазма, да нет — уже годы! Ее глаза, хотя и слегка налитые кровью, сияли. Цвет лица под коркой макияжа был свежим, юным. К концу двух дней заросшие грязью стекла в частых переплетах окон утренней столовой были протерты та к, что солнечные лучи лились сквозь них без помех; паркетный пол был более или менее отчищен от многослойной пыли и натерт; длинный антикварный стол вишневого дерева был отполирован, а вокруг него расставлены десять красивых стульев, не одного гарнитура, но в хорошем состоянии. Старые ветхие шелковые гардины были сняты, и мама с миссис Далн, искусной швеей, ловко приладили на их место гардины, снятые с окон в другой части дома — из индийского ситца с ярким узором. Когда папа увидел, чего добилась мама и все мы, он оглядывал плоды нашего труда с искренним удивлением и благодарностью. Его глаза наполнились слезами.
— Вероника, как могу я тебя отблагодарить? И всех-всех! Вы сотворили волшебство.
В мальчишеском восторге он схватил руки мамы, чтобы расцеловать, и лишь на секунду помедлил, увидев, какие они белесые, какие худые и сморщенные, будто у старой женщины, от долгой возни с детергентами.
— Значит, ты меня любишь, Родрик? — спросила мама с тревогой, тоном, который нам, ее детям, внушил стыд.— Я хорошая жена тебе, несмотря ни на что?
Но,— бедная мама! — не прошло и нескольких дней, как все ее труды пропали даром.
Каким-то образом пылинки, частицы грязи и сажи снова проникли в углы утренней столовой. В ней повис кислый запах гнильцы. Лесные птицы, обманутые прозрачностью стекол, не воспринимали их как препятствие, летели прямо в окно, ломая шеи; они лежали на полу скорбными кучками перьев. Дождь, проникавший в разбитые окна, загрязнил паркет, который к тому же вздулся, промочил и испачкал мягкие сиденья стульев. Даже яркие гардины из индийского ситца выглядели грязными и истрепанными, будто провисели тут многие годы. Мама металась, рвала на себе волосы, плакала. «Но... что произошло? Кто это сделал? Кто мог быть настолько жесток?» Мы, дети, тоже были ошеломлены и расстроены; десятилетние Нийл и Эллен в ужасе жались друг к другу, твердо веря, что невидимое нечто, живущее в доме с нами, исчезающее, когда вихрем оборачиваешься, чтобы изловить его, злорадно устроило разгром. Розалинда была глубоко огорчена и рассержена, потому что она работала чертовски усердно, она гордилась результатами своей работы, помогая маме ради благой цели. Стивен молчал, думал, грыз нижнюю губу, будто приходил к какому-то решению. Грэм, с ухмылкой на худом капризном лице — ухмылкой притворного удовлетворения,— сказал:
— Мама, такова судьба материальной вселенной — снашиваться, сходить на нет. Ты думала, что мы исключение?
Мама обернулась к нему и закричала:
— Я тебя ненавижу! Всех вас ненавижу!
Но ударила она только Грэма, оцарапав ему кожу под левым глазом острым краем изумруда в своем кольце.
Потом мама пошатнулась и упала. Глаза у нее закатились. Ее тело ударилось о грязный пол мягко, будто небрежно уроненный узел с одеждой. Мы, дети, глядя в ужасе на распростертую женщину, казалось, знали, что мама уже никогда не будет той, которой была раньше.
7. ЖЕРТВЫ
Местное мнение разделилось: рыскающий убийца был медведь, обезумевший от вкуса человеческой крови, едва ее попробовав; или же убийца был человек, просто обезумевший и подражающий поведению взбесившегося медведя.
На исходе июля нашли еще одну жертву: одиннадцатилетнюю девочку, задушенную и изуродованную в глухом лесу неподалеку от деревни на озере Нуар. А в начале августа семнадцатилетний парень, убитый страшными ударами по голове, с частично содранным лицом, был найден па краю кладбища в Контракере. Вся дрожа, мама бросала только один взгляд на газету с ее жуткими заголовками. «Одно и то же, одно и то же. Как погода». Не выразила она особого удивления или интереса, когда однажды утром местный шериф с двумя помощниками приехал допросить нас, неофициально, как они объяснили: опрашиваются все, проживающие в этих местах. Они почти все время провели с папой, который произвел на них сильное впечатление своим умом и мягкой обходительностью. Ничего не знать о профессиональных неприятностях Родрика Мейтсона они не могли и тем не менее называли его «судья», «ваша честь» и «сэр» весьма почтительно; ведь до столицы штата было триста миль, и тамошние скандалы, и борьба за власть для Контракера никакого интереса не представляли.
Со своей стороны, папа был очень любезен с представителями закона. У них не было ордера на обыск, но он дал им разрешение обыскать парк и лес вокруг дома. Все мы, даже мама и близнецы, напуганные появлением полицейских машин, следили за ними из окон верхнего этажа. Мама сказала тоном, каким задают не имеющий ответа вопрос:
— Что они думают найти? Какие глупые люди!
А папа сказал с легкой улыбкой:
— Что же, пусть ищут. В моих интересах быть хорошим гражданином. А в результате им незачем будет возвращаться и снова нас беспокоить.
«Что я потерял: мое имя пользователя, мой пароль, мою душу.
Куда я должен бежать? Не В РЖ. Ее не существует».
Такой будет прощальная записка Грэма, сначала напечатанная на его барахлящем компьютере, сливавшем слова в сплошные блоки бреда, букв, цифр и компьютерных значков; а затем написанная дюймовыми заглавными буквами с таким гневом, что кончик грэмовского маркера продырявливал бумагу.
Он перестал думать о себе как о Грэме Мейтсоне. Имя и фамилия внушали ему отвращение. «Грэм» — имя, данное ему, словно подарок, не принять который он не мог. «Мейтсон» — родовое имя, унаследованное, как судьба, не принять которую он не мог.
Семья считала, что он изменился, стал мрачным, даже еще более молчаливым и замкнутым с тех пор, как мама ударила его по щеке так унизительно на глазах у всех; с тех пор, как его лицо, юное, ошеломленное, закровоточило; с тех пор, как узкая рваная ранка запеклась в царапину, похожую на застежку-молнию, которая казалась — так странно, так противоестественно — всегда совсем свежей. (Сдирал ли Грэм струп, чтобы она оставалась такой? Если да, то машинально или когда ненадолго засыпал беспокойным сном.) Собственно, только Грэм знал, что причина была гораздо глубже.
В городской библиотеке Контракера он обнаружил в отделе «История долины Контракер» несколько старых переплетенных в кожу томов, десятилетия никем не открывавшихся, и из любопытства прочел страницы, на которых фигурировал знаменитый Мозес Адамс Мейтсон «текстильный фабрикант — борец за сохранение дикой природы», который построил Крест-Хилл, «одну из архитектурных достопримечательностей этой области»; он с изумлением узнал, что его прадед переплыл Атлантический океан четвертым классом из Ливерпуля (Англия) в возрасте 13 лет, не сопровождаемый хотя бы одним взрослым, в 1873-м; что он стал учеником на верфи в Марблхеде (Массачусетс), но вскоре перебрался на север штата Нью-Йорк, где в Уинтертерн-Сити построил первую из нескольких мейтсоновских текстильных фабрик; за десять лет он стал богатым человеком, на рубеже веков — мультимиллионером, в той эре, в которой такие агрессивные капиталисты, как Дж. Пирпонт Морган, Джон Д Рокфеллер, Эдвард Гарриман и Эндрю Карнеги сколотили свои колоссальные состояния через монополии и тресты и благодаря систематической эксплуатации неорганизованных рабочих, в основном иммигрантов. Мозес Адаме Мейтсон никогда не был так богат, как эти люди, и не приобрел такой недоброй славы; тем не менее, как узнал Грэм, быстро проглядывая эти страницы, его прадед жестоко эксплуатировал своих рабочих; на его фабриках работали женщины, молоденькие девушки, даже дети за жалкие 2,50 доллара в неделю; многим его работницам было меньше двенадцати, а девочки шести-семи лет работали по тринадцать часов в день. Грэм прошептал вслух: «Тринадцать часов!» Ему ни разу не приходилось работать сколько-нибудь долго до безумств в утренней столовой под маминым руководством; да и тогда он трудился не больше двух часов, причем не слишком усердно. Он не мог вообразить: работать... тринадцать часов! Маленькая девочка среди грохочущего шума, в жаркой духоте или замерзая.