Дети Эдгара По - Страуб Питер. Страница 70
— Механизм образования человеческого организма так сложен, — говорила она нам, — так кропотливо, мастерски создан. Если в него вмешивается что-то чужеродное, как птица попадает в двигатель реактивного самолета, все просто взрывается.
«До чего утешительно», — подумалось мне, но я не сказал этого вслух на первой консультации, потому что, когда я глянул на Лиззи, она выглядела более чем успокоенной. Она, казалось, была голодна, сидя на краешке своего стула, с головой, нависавшей над столом доктора Сиджер; она была такая бледная, худенькая и напряженная, как изголодавшийся голубь, которого дразнят хлебными крошками. Мне хотелось взять ее за руку. Мне хотелось разрыдаться.
Как выяснилось, доктор Сиджер была права, или в тот раз нам просто повезло. Потому что с выкидышами дело обстоит так: три сотни лет существует научная медицина, но никто ни фига не знает. Это просто случается, говорят люди, как синяк или простуда. Думаю, так оно и есть. Я хочу сказать: просто случается. Но не как простуда. Как смерть. Потому что это и есть смерть.
Итак, десять дней доктор Сиджер заставляла нас глотать таблетки тетрациклина, словно забрасывать глубинные бомбы, сметающие взрывом все живое внутри нас. И в этот день в Вашингтоне — мы отправились в гости к моей сестре. Первый раз я ухитрился уговорить Лиззи выбраться к дальним родственникам, с тех пор как все это началось. Мы съездили в музей Холокоста, стараясь найти что-нибудь достаточно впечатляющее, что могло бы отвлечь нас от голода и нашей отчаянной надежды на то, что мы очистимся от заразы. Но это не сработало. И тогда мы пошли в ресторан Смитсонов. И за три человека до кассы Лиззи внезапно вцепилась мне в руку, я посмотрел на нее, и это была прежняя Лиззи, с горящими глазами под черной оправой очков, с улыбкой, которая была потрясающе светлой.
— Что-нибудь молочное, — сказала она. — Немедленно!
Мне пришлось сделать глубокий вдох, чтобы прийти в себя. Я не видел свою жену такой уже очень долго, и от моего ошарашенного взгляда на ее лице зажглась новая улыбка. С видимым усилием она вернула свое прежнее выражение лица.
— Джейк, пойдем.
Ни в одном из музейных кафе не было того, что нам нужно. Мы платили за вход и бегом бежали мимо скульптур, диорам с животными и документов на пергаменте к кафе. Во все глаза глядели на йогурты в пластиковых упаковках и чашки с тапиокой, поблескивавшей перед нашими горящими от возбуждения взглядами, точно покрытая льдом гладь Канадских озер. Но нам были нужны колечки с чеддером. Наконец мы остановили свой выбор на слойках с сыром. Мы присели на край фонтана и кормили друг дружку, словно дети, словно любовники.
Нам было мало. Голод не утихал ни в одном из нас. Иногда мне кажется, он не утих до сих пор.
Боже мой, и все-таки это было так славно. Губы Лиззи, облизывающие мои пальцы, — все в оранжевых пятнах, этот мягкий восхитительный хруст, когда каждую отдельную слойку раскусываешь во рту, запорашивая крошками зубы и горло, а брызги фонтана падали на наши лица, и мы, каждый по отдельности, грезили о будущих детях.
Вот почему, в конце концов, я должен сделать это, понимаете? Мои два Сэма. Мои потерянные и любимые. Потому что, может быть, то, что говорят все вокруг, — правда. Может быть, по большей части выкидыши просто случаются. А потом для большинства пар это однажды перестает происходить. И потом — если, конечно, на это останется время — ты начинаешь забывать об этом. Не про то, что произошло. Не про то, что было потеряно. Но о том, что значит — потерять или, по крайней мере, как себя при этом чувствуешь. Я пришел к убеждению, что одиночество не лечит горе, но, возможно, если наполнить жизнь событиями…
Пальцы в моем кармане нащупывают серебряный ключ, и я глубоко вдыхаю сырой воздух. Нам всегда очень нравилось здесь, Лиззи и мне. Несмотря ни на что, мы не могли заставить себя уехать отсюда.
— Давайте я покажу вам, что внутри, — говорю я, стараясь избежать умоляющих интонаций.
Думаю, я слишком затягиваю. Они устали. Они вернутся обратно в дом. Я приподнимаю древний, проржавевший висячий замок на двери нашего гаража, кручу его в руках, чтобы в слабом свете разглядеть замочную скважину, и вставляю в нее ключ.
Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я заходил сюда, — мы использовали гараж в качестве кладовой, а не для того, чтобы ставить туда свою старую «нову», — и я забыл, как тяжело открывается пропитавшаяся солью деревянная дверь. Она отворяется со скрипом, скользнув по мостовой, покачиваясь на своих петлях. Как я впервые понял, что в нашей комнате появился нерожденный первенец? Запах неспелого лимона, свежий и кислый одновременно, запах Лиззи. Или, может быть, это была песня, вдруг всплывавшая в памяти, вновь и вновь слетавшая с моих губ.
«И лишь наутро понял я, с кем эту ночь провел».
Первое, что я вижу, едва мои глаза привыкли к темноте, это прямой гневный взгляд моего деда, смотрящего на меня со своего портрета: с истончившимися всклокоченными волосами на голове, похожими на взметенную порывом ветра паутину, с полоской прямых, ожесточенно сжатых губ, в наполовину застегнутом судейском наряде. А вот его глаза, один голубой, другой зеленый, которые, как он однажды сказал мне, позволяют ему смотреть стереофильмы без специальных очков. Борец за права детей еще до того, как для подобных вещей появилось название, трижды бывший кандидатом в Сенат и трижды провалившийся на выборах, он заимел себе врага в лице собственной дочери — моей матери, — потому что слишком сильно хотел иметь сына. Его волновала судьба Лиззи. Он занимался делами ее отца, подыскал ему работу, заставил посещать консультации по семейным вопросам, проверял его присутствие в городе каждый вечер, несмотря ни на что, в течение шести лет, пока Лиззи не ушла из семьи. В течение восьми месяцев, с того дня, когда доктор Сиджер подтвердила, что у нас третья по счету беременность, его портрет висел рядом с часами «Пиноккио» на стене в гостиной. Сейчас — здесь. Еще одна потеря.
— Ваш тезка, — говорю я двум моим призракам.
Но я не могу оторвать взгляда от своего деда. Сегодня для него тоже наступит конец, понимаю я. Настоящий конец. Память о нем уплывет в вечный покой. Мог бы ты увидеть внуков своими трехмерными глазами? Мог бы ты их спасти? Мог бы придумать другой, лучший путь решения? Потому что у меня начинаются сложности.
— Хотя, по правде, его звали Натан. Но меня он часто называл Сэмом и Лиззи — тоже.
Вот почему Лиззи позволила мне победить в споре и все равно назвать второго ребенка Сэмом. Не потому что она допускала мысль о том, будто первый ребенок должен иметь собственное имя, не такое, как второй. Сэм — отличное имя, не важно — мужское или женское. И поэтому, кем бы ни родился первый ребенок, второй стал бы другим. Стал бы.
«Послушай, Лиззи, — мысленно говорю я воздуху. — Ты думаешь, я не понимаю? Но я понимаю».
Если мы выдержим этой ночью и наш ребенок еще будет с нами утром, у него будет другое имя. Не Сэм и не Натан, хотя Натан настаивал бы на Сэме.
Я заставляю себя пройти вглубь гаража. Ничего нового не будет обнаружено. Но у двери к морозильнику для мяса, где любитель спортивной охоты, снимавший этот дом до нас, хранил свою оленину и лосятину в упаковках из вощеной бумаги, я внезапно останавливаюсь.
Я их чувствую. Они все еще здесь. Они не вернулись к Лиззи. Они не толкутся у ее пупка, бормоча своими ужасными беззвучными голосками. Вот как я себе представляю то, что происходило. Первый Сэм выжидал, следя за мной, парил рядом с новой жизнью, обитающей в Лиззи, точно колибри над цветком, потом нырял в него, щебетал о своем прекрасном мире, где нет места страхам, по крайней мере — одному страху. Может быть, тот мир, о котором мы все мечтаем, действительно существует, и единственный шанс попасть в него — просочиться из женского лона наружу. Может быть, там, где сейчас находятся мои дети, лучше? Боже, я хочу, чтобы там было лучше.
— Вы рядом с тетрадями, — говорю я и почти улыбаюсь, когда моя рука безвольно соскальзывает с ручки морозильника.