Дьюма-Ки - Кинг Стивен. Страница 110

ii

Я взял первый рисунок Элизабет: одна лишь неровная линия в середине листа. Взял его левой рукой, потом представил себе, как прикасаюсь к нему правой, что уже проделывал с садовыми рукавицами Пэм «РУКИ ПРОЧЬ». Попытался увидеть пальцы правой руки, отслеживающие эту линию. Мне это удалось (в каком-то смысле), и я ощутил отчаяние. Я собирался поступить так же со всеми рисунками? Их было полторы сотни, по самым скромным подсчётам. Кроме того, поток информации что-то не торопился обрушиться на меня с листа бумаги.

«Расслабься. Рим не за один час строился».

Я решил, что музыка радиостанции «Кость» не повредит, даже поможет. Встал, держа древний лист бумаги правой рукой, и, разумеется, он упал на пол, потому что правой руки у меня не было. Я наклонился, чтобы его поднять, и подумал, что неверно вспомнил пословицу: «Рим не за один день строился».

«Но Мельда говорит — час».

Я замер, держа лист в руке. В левой руке, до которой не смог добраться кран. Это действительно воспоминание, какие-то образы, всплывшие с рисунка, или моя выдумка? Просто воображение, пытающееся оказать услугу?

— Это не картина. — Я смотрел на извилистую линию.

«Нет, это попытка нарисовать картину».

Мой зад со стуком опустился на стул. Я сел не потому, что хотел; скорее, колени подогнулись и больше не держали меня. Я всё смотрел на линию, потом глянул в окно. С Залива вновь перевёл взгляд на линию. С линии — на Залив.

Она пыталась нарисовать горизонт. Это был её первый рисунок.

«Да».

Я положил на колени альбом, схватил один из её карандашей. Какой — значения не имело, лишь бы принадлежал ей. Непривычный для моих пальцев, слишком толстый. И при этом чувствовалось, что только он годится для такой работы. Я начал рисовать.

На Дьюма-Ки именно это получалось у меня лучше всего.

iii

Я нарисовал ребёнка, сидящего на детском стульчике. С перевязанной головой. Со стаканом в одной руке. Другая рука обвивала шею отца. Он был в нижней рубашке, с мыльной пеной на щеках. В отдалении — просто тень — стояла домоправительница. На этом наброске она без браслетов, потому что браслеты носила не всегда, но с платком на голове, с узлом впереди. Няня Мельда, которую Либбит воспринимала почти как мать.

Либбит?

— Да, так они её звали. Так она называла себя. Либбит, маленькая Либбит.

— Самая маленькая, — пробормотал я и перевернул первый лист альбома. Карандаш (слишком короткий, слишком толстый, пролежавший без дела три четверти века) был идеальным инструментом, идеальным каналом связи. Он вновь начал рисовать.

Нарисовал эту маленькую девочку в комнате. На стене за её спиной появились книжные стеллажи, и это был кабинет. Кабинет папочки. Девочка сидела за столом. С забинтованной головой. В домашнем платьице. В руке держала

(тан-даш)

карандаш. Один из цветных карандашей? Вероятно, нет (тогда — нет, ещё нет), но значения это не имело. Она нашла своё призвание, свою цель, свою metier. [169] И какой же у неё от этого появился аппетит! Как же ей хотелось есть!

Она думает: «Мне нужна ещё бумага, пожалуйста».

Она думает: «Я — ЭЛИЗАБЕТ».

— Она буквально врисовала себя в этот мир, — сказал я, и тело покрылось гусиной кожей от макушки до пяток, потому что… разве я не сделал то же самое? Разве я не сделал то же самое здесь, на Дьюма-Ки?

Работу я ещё не закончил. Подумал, что меня ждёт долгий и изматывающий вечер, но чувствовал — я на пороге великих открытий, и испытывал при этом не страх (нет, тогда страха не было), а волнение, оставляющее во рту медный привкус.

Я наклонился и взял третий рисунок Элизабет. Четвёртый. Пятый. Шестой. Двигался вперёд всё с большей и большей скоростью. Иногда останавливался, чтобы рисовать, но в основном такой необходимости не было. Картины возникали у меня в голове, и причина, по которой я не переносил их на бумагу, не составляла тайны: Элизабет уже сделала это, давным-давно, когда пришла в себя после несчастного случая, едва не оборвавшего её жизнь.

В счастливые дни, до того, как Новин заговорила.

iv

Во время моего интервью Мэри Айр спросила: «Открыть для себя в среднем возрасте способность рисовать на уровне лучших художников — всё равно что получить в подарок ключи от скоростного автомобиля?» Я ответил: «Да, что-то вроде этого». Потом она сравнила обретение таланта с получением ключей от полностью обставленного дома. Даже особняка. Я с ней согласился. А если бы она продолжила? Вместо особняка предложила бы получение по наследству миллиона акций компании «Майкрософт» или статус правителя какого-нибудь богатого нефтью (и мирного) эмирата на Ближнем Востоке? Я бы опять ответил: да, конечно, именно так — чтобы успокоить Мэри. Потому что вопросы эти касались прежде всего её самой. Я видел жгучее желание в её глазах, когда она их задавала. Это были глаза маленькой девочки, знающей, что максимум, который она может выжать из мечты о трапеции под куполом цирка, — это попасть на дневное воскресное представление. Мэри была художественным критиком, а многие критики, лишённые призвания делать то, о чём пишут, в своём разочаровании становятся желчными, завистливыми и злобными. В этом я Мэри упрекнуть не мог. Мэри любила и художников, и созданные ими произведения искусства. Она пила виски большими стаканами и хотела знать, каково это, когда Динь-Динь, появившаяся из ниоткуда, хлопает тебя по плечу, и ты обнаруживаешь в себе (хотя тебе уже за пятьдесят) способность полетать на фоне луны. Эти ощущения не шли ни в какое сравнение с обретением скоростного автомобиля или полностью обставленного дома, но я сказал Мэри, что это одно и то же. По одной причине: невозможно объяснить кому-либо, каково это на самом деле. Ты можешь только говорить об этом, пока тебя не устанут слушать, и не придёт время ложиться спать.

Но Элизабет знала каково.

На это указывали её рисунки, её картины.

Всё равно что немому дать язык. И даже больше. Лучше. Всё равно что получить назад память, а для человека, если на то пошло, память — это всё. Память — это индивидуальность. Память — это ты. С первой же линии (невероятно смелой первой линии — места встречи Залива и неба) Элизабет поняла, что видение и память неразрывно связаны, и принялась излечивать себя.

Персе в этом не участвовала. Во всяком случае, поначалу. Я в этом уверен.

v

Следующие четыре часа я то соскальзывал в мир Либбит, то выходил из него. Удивительный мир, но и пугающий. Иногда я писал фразы: «Её дар был ненасытным. Начните с того, что вы знаете», — но главным образом рисовал. Картины были тем языком, который мы разделяли.

Я понимал быстрый переход её семьи от изумления к равнодушию, а затем — к скуке. Произошло это отчасти из-за невероятной работоспособности девочки, но в основном, вероятно, потому, что она была членом семьи, их маленькой Либбит… А может ли быть что доброе из Назарета, [170] не правда ли? Но безразличие только разжигало ненасытность её дара. Она искала новые способы потрясти их, новые пути видения.

И нашла, помоги ей Господь.

Я рисовал птиц, летящих вверх лапками, я рисовал животных, идущих по воде бассейна.

Я нарисовал лошадь, с огромной, шире морды, улыбкой. Я подумал, что где-то в это время и появилась Персе. Только…

— Только Либбит не знала, что это Персе, — сообщил я «Розовой малышке». — Она думала…

Я начал вновь просматривать её рисунки, вернулся чуть ли не к самому, началу, к круглой чёрной физиономии с улыбающимся ртом. Ранее я решил, что это нарисованный Элизабет портрет няни Мельды, но теперь понимал, что ошибся: на меня смотрело лицо ребёнка — не женщины. Лицо куклы. Внезапно моя рука написала «НОВИН» рядом с рисунком, и с таким нажимом, что канареечно-жёлтый карандаш с треском сломался, когда я заканчивал вторую «Н». Я бросил его на пол и схватил другой.

вернуться

169

ремесло, профессия (фр.)

вернуться

170

«…из Назарета может ли быть что доброе?» — Евангелие от Иоанна, 1:46.