История Лизи - Кинг Стивен. Страница 124

Я думаю о том, чтобы сказать, что был в сарае, но знаю, пользы от моих слов не будет, всё станет только хуже Я думаю о Поле, говорящем, что нельзя спорить с отцом, когда он не в себе, когда ему худо, и, поскольку я знаю, где, по его мнению, я был, я отвечаю, да, папа, я был в Мальчишечьей луне, но лишь для того чтобы положить цветы на могилу Пола. И это срабатывает. Во всяком случае, на какое-то время. Он расслабляется. Он даже хватает меня за руку и поднимает, а потом чистит мою одежду, словно видит на ней грязь или снег. Их нет, но, возможно, он видит. Кто знает. Он говорит

– Там всё нормально, Скут? Могила в порядке? Ничего не случилось с ней или с ним?

– Всё в порядке, папа, – отвечаю я.

– Здесь действуют нацисты, Скутер, я тебе говорил? Они поклоняются Гитлеру в подвале. У ник есть маленькая керамическая статуэтка этого мерзавца. Они думают, что я об этом не знаю.

Мне только десять, но я знаю, Гитлер мёртв с конца Второй мировой войны. Я также знаю, что никто в «Ю.С Гиппам» не поклоняется даже его статуэтке в подвале. И я знаю кое-что ещё, что никогда не приходит в голову отцу, когда в нём бурлит дурная кровь, поэтому я говорю:

– И что ты собираешься с этим делать?

Он наклоняется ко мне совсем близко, и я думаю, что на этот раз он точно ударит меня, по меньшей мере снова начнёт трясти. Но вместо этого он встречается со мной взглядом (я никогда не видел, чтобы глаза у него были такие большие и такие тёмные), а потом хватает себя за ухо.

– Что это, Скутер? Что ты видишь, старина Скут?

– Твоё ухо, папа, – говорю я.

Он кивает, по-прежнему держась за своё ухо и не сводя с меня глаз. Все последующие годы я иногда буду видеть эти глаза в моих снах.

– Я собираюсь не отрывать его от земли, – говорит он, – и когда придёт время… – Он выставляет вперёд указательный палец, поднимает большой, начинает «стрелять». – Каждого, Скутер. Каждого святомамкиного нациста, которого я там найду.

Может, он действительно бы их убил. Мой отец. В ореоле протухшей славы. Может, в газетах появились бы заголовки: «ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ОТШЕЛЬНИК ВПАДАЕТ В НЕИСТОВСТВО, УБИВАЕТ ДЕВЯТЬ СОСЛУЖИВЦЕВ И СЕБЯ, МОТИВ НЕЯСЕН», – но прежде чем он успевает это сделать, дурная кровь уводит его на другую дорогу.

Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со снегом, он становится всё более замкнутым и молчаливым. Перестаёт бриться, потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдёт на работу. Я боюсь спрашивать, потому что теперь большую часть времени он проводит илп наверху, в своей спальне, или внизу, лёжа на диване, слушая кантри-музыку на волне радиостанции WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно бегают взад-вперёд, он высматривает их, людей с дурной кровью, кровь-бульных людей. Поэтому – нет, я не могу его спрашивать, но должен, потому что если он не пойдёт на работу, что станет с нами? Десять лет – достаточный возраст для того, чтобы знать: если поступления денег нет, мир переменится.

– Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, – говорит он задумчивым тоном. Лёжа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лёжа в старом рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лёжа под песню Реда Соувина [128]«Давай уйдём», звучащую из радиоприёмника.

– Да, папа.

Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что он уже ушёл. Хуже того, что-то в нём прячется, растёт, становится сильнее, дожидается своего часа.

– Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.

– Я думаю, это твоё дело, – говорю я. – Я пришёл лишь для того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.

Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.

– Хочешь знать. Когда. Я. Пойду. Туда. – Он отпускает мою руку и садится. Глаза его ещё больше, чем прежде, и не могут стоять на месте. Бегают и бегают в глазницах. – Я туда больше никогда не пойду, Скотт. Эта лавочка закрылась. Эта лавочка взорвалась. Неужели ты ничего не знаешь, тупой, маленький, приклеившийся ко мне сучонок? – Он смотрит на грязный ковёр гостиной. На радио Ред Соувин уступает место Ферлину Каски. [129] Потом отец смотрит на меня, и он снова отец, и говорит нечто такое, от чего у меня чуть не рвётся сердце. «Ты, возможно, тупой. Скутер, но ты смелый. Ты – мой смелый мальчик. И я не позволю этому причинить тебе боль!

Потом он опять ложится на диван, поворачивается на живот и просит, чтобы я его больше не беспокоил, потому что он хочет поспать.

В ту ночь я просыпаюсь от звука дождя со снегом, барабанящего в окно, и он сидит рядом с кроватью, улыбается, глядя на меня сверху вниз. Только улыбается не он. Нет в его глазах ничего, кроме дурной крови. «Папа?» – говорю я, а он мне не отвечает. Я думаю: «Он собирается меня убить. Собирается схватить руками за шею и задушить, и всё, через что мы прошли, в том числе и то, что случилось с Полом, ничем мне не поможет».

Но вместо этого он говорит сдавленным голосом: «Засыпай», – встаёт с кровати и уходит. Походка у него какая-то дёргающаяся, подбородок выставлен вперёд зад покачивается, словно он видит себя сержантом на плацу или что-то в этом роде. Через несколько секунд я слышу жуткий грохот и понимаю: он свалился, спускала с лестницы, может, даже сам бросился вниз, и какое-то время лежу, не в силах вылезти из постели, надеясь, что он умер, надеясь, что он не умер, не зная, на что надеюсь больше. Какая-то часть меня хочет, чтобы он поставил последнюю точку, вернулся и убил меня, чтобы подвёл черту под ужасом жизни в этом доме. Наконец я кричу: «Папа? Ты в порядке?»

Долгое время ответа нет. Я лежу, слушаю, как дождь со снегом барабанят в окно, думаю: «Он мёртв, он, мой отец, мёртв, я здесь один», – а потом он орёт из темноты, орёт снизу:

– Да, в порядке! Заткнись, маленький говнюк! Заткнись, если не хочешь, чтобы тварь, живущая в стене, услышала тебя, влезла и живьём сожрала нас обоих! Или ты хочешь, чтобы она забралась в тебя, как забралась в Пола?

На это я не отвечаю, только лежу, трясясь всем телом.

– Отвечай мне! – ревёт он. – Отвечай, дубина, а не то я поднимусь и заставлю тебя пожалеть об этом!

Но я не моту, я слишком напуган, чтобы отвечать, мой язык – ломтик высушенного мяса, который, подёргиваясь, лежит во рту. И я не могу плакать. Я слишком напуган, чтобы плакать. Я просто лежу и жду, что он поднимется наверх и причинит мне боль. Или убьёт меня.

Потом, по прошествии долгого-долгого времени (не меньше часа, но, возможно, не больше пары минут), я слышу, как он бормочет что-то вроде: «Моя грёбаная голова кровоточит» или «Ну почему кровь не останавливается)». В любом случае слова эти произносятся далеко от лестницы, на пути в гостиную, и я знаю, что он сейчас уляжется на диван и заснёт там, а утром или проснётся, или нет, но в любом случае этой ночью я его не увижу. Но я всё равно напуган. Я напуган, потому что есть тварь. Я не думаю, что она живёт в стене, но тварь есть. Она забрала Пола и, возможно, собирается забрать отца, а потом и меня. Я много об этом думал, Лизи.

вернуться

128

Соувин Ред (1918–1980) – настоящее имя Вудро Уилсон, американский кантри-певец.

вернуться

129

Хаски Ферлин (р. в 1925) – известный американский кантри-певец.