Противостояние. Том II - Кинг Стивен. Страница 57

Странное состояние смиренного ужаса постепенно сменило вчерашнее принятие факта исчезновения старухи. Несмотря на мощную силу снов, обеспечившую Матушке Абагейл ее полубожественный статус в Зоне, большинство людей изведали достаточно много испытаний, чтобы реалистично относиться к вопросу выживания: старухе было далеко за сто, и всю ночь она оставалась за городом одна. А теперь надвигалась вторая ночь.

Парень, добравшийся до Боулдера аж от Луизианы и приведший с собой двенадцать человек, довольно точно подытожил все. Он прибыл со своими людьми позавчера днем. Когда ему сказали, что Матушка Абагейл исчезла, этот мужик по имени Норман Келлогг швырнул свою бейсбольную кепку «Астрос» на землю и произнес:

— Ну надо же, твою мать, опять моя везуха… Кого вы послали искать ее?

Чарли Импенинг, ставший уже более или менее официальным паникером Зоны (это он сообщал «радостные» вести про снег в сентябре), принялся подзуживать людей, говоря, что раз Матушка Абагейл слиняла отсюда, то, быть может, это знак, что пора всем смываться. В конце концов, Боулдер находится слишком уж близко. Близко к чему? Да ладно, всем прекрасно известно, к чему он близко, и лично Чарли Импенингу Нью-Йорк или Бостон кажутся куда безопаснее. Последователей у него не оказалось. Люди устали и не хотели сниматься с насиженных мест. Если настанут холода, а тепла не будет, они, может, и тронутся в путь, но не раньше. Им нужно оправиться, прийти в себя. Импенинга вежливо спрашивали, не собирается ли он двинуться один. Импенинг отвечал, что, пожалуй, подождет, пока еще у нескольких остолопов раскроются глаза. Зону облетело высказывание Глена Бейтмана о том, что Моисея, дескать, из Чарли Импенинга не вышло.

Глен Бейтман полагал, что дальше «смиренного ужаса» настроение сообщества не зашло, потому что, несмотря на все сны, несмотря на весь глубоко сидящий в них страх перед тем, что могло твориться на западе от Скалистых гор, они все еще оставались рационально мыслящими людьми. Суеверию, как и настоящей любви, нужно время, чтобы вырасти и забрать власть над всем остальным.

— Когда вы заканчиваете строить хлев, — сказал Бейтман Нику, Стю и Фрэн после того, как темнота положила конец их поискам на сегодня, — вы вешаете на двери лошадиную подкову кончиками вверх, чтобы сохранить удачу. Но даже если один из гвоздиков вылетит и подкова перевернется концами вниз, вы не бросите ваш хлев.

Может настать тот день, когда мы или наши дети все-таки оставим хлев, если подкова не сохранит удачу, но до той поры пройдут еще годы и годы. Сейчас же мы все чувствуем себя немного разобщенными и потерянными. По я думаю, это пройдет. Если Матушка Абагейл мертва — а, Господь свидетель, я надеюсь, что нет, — то, возможно, трудно было бы подобрать лучшее время для душевного оздоровления этого сообщества.

Ник написал: А вдруг ее предназначение — быть пробным камнем для нашего Противника, его противовесом — кем-то, поставленным здесь для соблюдения равновесия…

— Да, я знаю, — мрачно сказал Глен. — Я знаю. Время, когда подкова не имела значения, возможно, проходит… уже прошло. Поверь мне, я это знаю.

— Но вы ведь на самом деле не думаете, что наши внуки станут суеверными дикарями, а, Глен? — спросила Фрэн. — Сжигающими ведьм и плюющими сквозь пальцы для удачи?

— Я не могу предсказывать будущее, Фрэн, — сказал Глен, и в свете фонаря его лицо показалось старым и изможденным, как у потерпевшего фиаско фокусника. — Я даже не сумел правильно понять то влияние, которое Матушка Абагейл оказывает на сообщество, пока Стю не указал мне на это той ночью на горе Флагстафф. Но вот что я знаю: мы все находимся здесь, в этом городе, благодаря двум событиям. Первую причину, супергрипп, мы можем списать на глупость человеческой расы в целом. Не важно, мы это сделали, или русские, или латыши. Вопрос, кто опрокинул пробирку, теряет свое значение перед главной истиной: итог всякого рационализма — всеобщая могила. Законы физики, законы биологии, математические аксиомы — все это часть смертельного исхода, потому что мы те, кто мы есть. Не будь Капитана Скорохода, нашлось бы что-то еще. Было модно обвинять во всем технологию, но технология — ствол дерева, а не его корни. Корни — это рационализм, и я бы определил это слово так: «Рационализм — это убеждение, что нам когда-нибудь удастся что-либо понять о сути бытия». Это верный путь к погибели. Так оно всегда и было. Поэтому можете списать супергрипп на рационализм, если хотите. Но вторая причина того, что мы здесь, это сны, а сны иррациональны. Мы договорились не разглагольствовать об этом простом факте в нашем комитете, но сейчас мы не на собрании. Поэтому я скажу правду, которую мы все знаем: мы находимся здесь под воздействием тех сил, природу которых не понимаем. Для меня это означает, что мы, возможно, начинаем принимать — пока лишь подсознательно и с многочисленными откатами назад из-за отсталости нашей культуры — иное определение существования. Идею, что мы никогда не сможем ничего понять о сути бытия. И если рационализм — это путь к гибели, о то иррационализм вполне может оказаться путем к жизни… по крайней мере пока он не докажет обратное.

Стю очень медленно произнес:

— Что ж, у меня есть свои суеверия. Надо мной нередко смеялись из-за них, но они у меня есть. Я знаю, что нет никакой разницы, две сигареты прикуривает парень от одной спички или три, но две не действуют мне на нервы, а от трех мне становится не по себе. Я не хожу под приставными лестницами и не люблю, когда черная кошка перебегает мне дорогу. Но жить без науки… быть может, поклоняться солнцу… думая, что чудовища катают кипящие шары по небу, когда грохочет гром… Нет, лысик, я не могу сказать, что все это меня радует. Да нет, это кажется мне чем-то вроде рабства.

— Но предположим, что все эти вещи — правда, — тихо сказал Глен.

— Что-о?

— Допустим, что эра рационализма только что миновала. Я лично почти уверен в этом. Знаете, она приходила и уходила раньше; она чуть не покинула нас в шестидесятых годах нашего века, так называемая Эра Водолея, и она взяла почти бессрочный отпуск в средние века. И допустим… Допустим, когда рационализм уходит, некий слепящий яркий свет исчезает на время, и нам становится видна… мы можем видеть… — Он запнулся, его глаза словно заглянули внутрь себя.

— Что видеть? — спросила Фрэн.

Он поднял на нее глаза; они были серыми и какими-то странными, словно излучающими свой собственный внутренний свет.

— Черную магию, — мягко сказал он. — Вселенную, полную чудес, где вода струится вверх по горам, где тролли живут в глухих лесах, а драконы — в пещерах. Яркие чудеса, белую силу. «Лазарь, восстань». Воду, превращающуюся в вино. И… быть может… только быть может… избавление от дьяволов. — Он помолчал, потом улыбнулся и добавил:

— Путь к жизни.

— А темный человек? — тихо спросила Фрэн.

Глен пожал плечами.

— Матушка Абагейл называет его сыном Сатаны. Может, он всего лишь последний кудесник рационального мышления, собирающий против нас орудия технологии. А может, тут что-то еще, что-то намного темнее. Только знаю, что он есть, и я больше не думаю, что социология, или психология, или любая другая логия положит ему конец. Я полагаю, это сделает лишь белая магия… а наш белый маг бродит где-то там, и одиночестве. — Голос Глена едва не сорвался, и он быстро опустил глаза.

Снаружи теперь была лишь тьма, ветерок, дувший с гор, швырнул очередную струйку дождя на стекло окна гостиной Стю и Фрэн. Глен стал раскуривать трубку. Стю вытащил из кармана пригоршню мелочи и начал встряхивать монетки, а потом раскрывать ладони, чтобы посмотреть, сколько из них легли решкой, а сколько — орлом. Ник рисовал сложные загогулины на первой страничке своего блокнота, а перед собой видел пустые улицы Шойо и слышал — да, слышал, — как голос шепчет ему: «Он идет за тобой, глухарек. Он уже ближе».

Через некоторое время Глен и Стю разожгли камин, и все стали смотреть на огонь, почти не разговаривая.