Охота на дракона (сборник) - Бритиков Анатолий Федорович. Страница 27

— Станислав Петрович, — сказал он мягко, — я бы на вашем месте не улыбался. Да-да, товарищи, я далек от мысли, что наш новый коллега не компетентен. Однако, знание кое-каких тонкостей педагогического процесса, к сожалению дает только долгая практика, а ее нет.

Слава вспыхнул. Он был хорошего мнения о своих уроках.

— Я не прошу скидок. Но липовых троек ставить не буду.

— Значит, по-вашему, — обернулся к нему учитель математики, пожилой, седой, с солидным брюшком и очень уважаемый Семен Семенович, — значит, по-вашему, если в классе нет двоек, то учитель очковтиратель? У меня, к примеру, двойка — редкость. Значит, я намеренно и незаслуженно завышаю оценки? — Семен Семенович славился своей методичностью. — Стало быть, я — очковтиратель?

— Смотря с какими требованиями подходить к ученикам, оценкам…

— Да или нет?

Слава взорвался.

— Да, да! Уверен, что вы иногда завышаете оценки.

Семен Семенович встал, принял стойку “смирно”. Пиджак был застегнут на все пуговицы.

— Я двадцать один год преподаю в школе. Двадцать один год учу детей не только правилам математики. Я учу их взгляду на жизнь, правде, да, да, правде! И большинство моих учеников идет по жизни прямыми, а не ломаными линиями. И вот… Извините, Николай Петрович, я допускаю, что наш молодой коллега погорячился, но все же прошу разрешения выйти, передохнуть от этого тягостного для меня разговора.

Как только за ним закрылась дверь, педсовет взорвался.

— Позор! — кричала химик Аделаида Ивановна. — Оскорбить старого заслуженного человека! И кто? Мальчишка! Вы не годитесь в учителя!

— Вы, конечно, годитесь, — с горечью сказал Слава. — Недаром ученики говорят: “Химичка Ада — другой не надо!” Знаете почему?

Аделаида Ивановна, крупная, очень красивая женщина лет тридцати пяти, хотела еще что-то сказать, но Слава закричал, уже не сдерживаясь:

— А потому, что вашу химию никто не знает и не учит. Тройка все равно будет. Они так и говорят: — Мы из всей химии одну косметику знаем — по Аде!

Большие глаза Аделаиды Ивановны наполнились слезами. Всхлипнув, она кинулась к дверям.

На минуту установилась тягостная тишина. Ее прервал Николай Петрович.

— Нехорошо! — сказал он. — Очень нехорошо. Независимо от того, что наш молодой товарищ неправ, он еще груб и невоспитан. Никакие скидки на молодость!.. Я полагаю, вы не преминете извиниться перед обоими уважаемыми педагогами? Категорически, так сказать, на этом настаиваю. И еще одно, Станислав Петрович. Ни вам, ни мне, ни педсовету не дано права решать, что ученику надо знать, а что не надо. И если в его образовании появится дыра, это будет ваша вина.

— Липовые тройки ставить, чтобы искупить свою вину?

Николай Петрович долго смотрел на разозленного Славу.

— Педсовет закрывается, товарищи. Станислав Петрович, вы успокойтесь, а через полчасика попрошу ко мне. Разговор у нас будет неприятный, но откровенный. Без полной откровенности нам больше нельзя, надеюсь, вы это понимаете.

Полчаса, данные ему директором, Слава провел в школьном садике, выкурив за это время три сигареты. Мысль, что в поставленной двойке виноват учитель, отдавала демагогией. Но что оскорбил он Семена Семеновича и Аделаиду грубо и, пожалуй, незаслуженно, было несомненно. И все эти полчаса Слава то ругал себя, то ожесточенно защищался, то опять раскаивался.

— Извинюсь, конечно, — решил он наконец, — но с двойками буду принципиален до конца! — И с этим похвальным намерением он вошел к директору.

Николай Петрович спокойно и сухо пригласил его сесть. И уже с первых его слов Славе вдруг стало так грустно и обидно, что впору расплакаться.

— Вы понимаете, — сказал директор, — что уволить вас я не могу, поскольку вы молодой специалист. Кроме того, я сторонник скорее терапии, нежели хирургии. Но ко мне уже приходили, — он замялся, словно подбирая слово, — ваши коллеги. Вы, так сказать, вызывающе, да-да, вызывающе противопоставили себя коллективу. Вам будет очень трудно…

Законодательство о труде Слава знал плохо, но его потрясло, что его ХОТЯТ уволить!

— А между тем, у вас стало что-то получаться, — продолжал директор так же спокойно и размеренно, только чаще потирая пальцем переносицу, — и мне вы казались более зрелым, что ли…

— Я не хотел никого оскорбить.

— Верю. Но оскорбили не только двух педагогов, оскорбили весь педагогический коллектив. Обвинение в липовых оценках — обвинение всем.

— Но я… — начал Слава, и вдруг словно перехватило горло. Перед глазами замелькали пятна, кабинет директора перекосился и закружился. Слава вскочил, вскрикнул, машинально поискал опору и мягко осел на стул, ухватившись рукой за спинку.

— Что с вами? — ужаснулся Николай Петрович. — Вам плохо?

— Да нет, ничего, — мысленно проговорил Слава и вдруг услышал?.. подумал?.. собственный голос:

— Прощения просим, благодетель!

— Как? — изумился директор. Он уже обегал свой стол для оказания помощи сползающему со стула Славе. — Вы нездоровы?

— Во прахе, у ног ваших унижаясь… Все претерплю заслуженно!

Не веря своим ушам, Николай Петрович потянулся пальцем к носу, дабы как всегда потереть его, да так и замер.

— Вы издеваетесь, Станислав Петрович! Не понимаю, как можно?! Я бы попросил… — Последние слова вышли несколько повышенными по тону.

— Грозен, ох, грозен, как Яков Лукич, мир его праху, туда ему и дорога! — промелькнуло в голове Славы. Одновременно же он подумал: — Какой Яков Лукич, что я несу? — А вслух прокричал со слезой в голосе: — Видя, что прогневал, единственно о прощении ходатайствую. На доброту вашу смиренно уповая…

— Конечно, конечно, — лепетал вконец растерявшийся Николай Петрович. — С кем не бывает, я понимаю… мы понимаем…

— Слушает, старый хрыч, слушает, ножками-то не топает, в глазах-то растерянность, — мелькнуло у Славы в голове. — Что же это? Что это я говорю, что я думаю? Как это я думаю?

В голове параллельно крутились два несмешанных потока мысли. Один Слава хорошо знал, это были его кровные мысли, второй, владеющий его языком, был чужой и в то же время тоже свой, кровный. В нелепой, уродливой, абсурдно-архаичной форме он делал именно то, что собирался делать сам Слава — просить прощения.

— Смею надеяться, — лепетал язык, — уповать, так сказать, на заступничество, покровительство ваше!..

— Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… — бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: — Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.

Слава выбрался на крыльцо.

— Облапошили старика! — ликовало в нем. — А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? — с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: — Подашь свой поганый голос, задушу!

И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник исчез. Кое-как Слава доплелся до станции и уселся в электричку. В полупустом вагоне его хватил страх. Перед глазами стояло лицо директора у двери, оно сильней любых слов говорило, что с ним, со Славой, произошла беда. Он, видимо, внезапно сошел с ума. Только это естественно объясняет такой разговор с добрейшим Николаем Петровичем. Слава много читал о сумасшествиях и ярко живописал свое будущее. Вылечиться, конечно, можно, но сколько на это потребуется времени? Месяцы, годы? Не осужден ли он всю молодость провести в психбольнице?

Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:

— Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! — И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.