Фантастика 2002. Выпуск 1 - Кнари Владимир. Страница 5

"Где отец твой, Адам? Разве я сторож отцу своему?.."

Завершает сборник повесть Сергея Синякина "Мрак тени смертной". Читатель волей автора переносится в темнейшие времена, совсем еще недавние. Вторая мировая война, гитлеровская Германия, поголовное уничтожение евреев… Близкое сходство имен действующих лиц с евангельским сюжетом поначалу воспринимается как случайное, потом становится ясно, что все так и было задумано. Все это выглядит таким реалистичным, что часто ловишь себя на попытке определить, где же здесь вымысел, а где правда. И чего больше, а чего меньше? А если именно в тот недобрый час свершилось Второе Пришествие? А впереди - Третье и последнее?

А между Пришествиями - вечный беглец Иуда, который странствует, предавая за те же тридцать сребреников. И не важно, чье имя и чье лицо он носит: Иуда помнит, все помнит. Но остановиться не может. Через предательство познает он скрытое в людях зло, как когда-то познал страдание. Он Сын Человеческий…

Глубина повести такова, что ей стоит посвятить отдельное кропотливое исследование (это обязательно будет сделано), подробно разобрать образы Евно Азефа, фашистских вождей, эсэсовца фон Пиллада, Ицхака Бен-Назри, даже просто ответить на вопрос: почему повесть называется "Мрак тени смертной"?..

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Генри Лайон Олди. Где твой отец, Адам?

Разбито яйцо. Опустела скрижаль. Ржавеет под кленом обломок

ножа. И тайное жало терзает безумца:

"О, жаль…"

Кирилл Сыч

Сегодня у меня убили отца. Странно, что я так взволнован. Неприятное чувство: обыденность, случайное совпадение обстоятельств; причем каждое из них - не важней разбитой ненароком чашки. Но вдруг сердце начинает отчаянно колотиться, а по спине бегает холодная гребенка. Плотских отцов у меня убивали множество раз. В мятежном Льеже, когда толпа затоптала Хромого Пьеркина. У села Мисакциели двое грабителей обиделись на пастуха Ираклия - упрямец вцепился в барана, словно тот был его братом. В предместьях Бэйцзина, в дни бунта ихэтуаней, более известного как Боксерское восстание. В Краковском гетто. Если начать вспоминать… Бывало, я сам, собственными руками, лишал родителя жизни. Нет, все-таки я волнуюсь. Разумеется, не жизни - тела. Физического существования. Сейчас почти все мои отцы здесь, со мной. Во мне. Те же, кого еще нет, вскоре присоединятся. Кроме этого. Будь иначе - разве изменился бы мой пульс? Я возвращался из школы. Первый раз в первый класс - самое удачное время и место для насилия. Жаль, ирония не помогает. Да и выглядит она, ирония, тускло. Горчит. Мама ушла заниматься похоронами. Она спокойна и уравновешена, моя плотская мама. Она очень любила отца, и тем не менее: покой и равновесие духа. Впору позавидовать. Полчаса назад она вышла на связь: с крематорием все оговорено, венок заказан. Чувствовалось: случившееся волнует ее примерно так же, как порча любимого сарафана или разбитая чашка, сравнением с которой я злоупотребил минутой раньше. Она права. Или просто умеет блокировать лишние эмоции. А я не умею. Особенно - чуждые, тупиковые эмоции. Мне, в отличие от мамы, плотски родившейся до Искупленья, не приходилось этого делать. Вот и не научился. Папа, зачем ты полез защищать Владика? Ты же никогда не умел - защищать… Детство - чудесная пора. Сейчас длится мое последнее детство: хрупкое, очаровательное, прекрасное самим угасанием, неповторимостью своей, и надо пользоваться каждой его минутой, каждой прохладной каплей. Скоро оно закончится. Начнется вечный рай, но детства там не будет. Хоть наизнанку вывернись - не найдешь. Почему мне кажется, что детство сегодня закончилось? Не хочу так думать. Не буду так думать. Не бойтесь убивающих тело, душу же убить не могущих. Цитата неточная, но разве дело в этом? Вот твои записи, папа. Лежат на столе, будто ждут возвращенья - твоего. А вернулся я. Один. Мы редко разговаривали на серьезные темы. С мамой мы были вместе, от момента рождения и до скончания веков, сшитые воедино иглой судьбы, а с тобой держались на расстоянии. По-моему, ты боялся меня, своего сына, все силы отдавая борьбе с язвой страха. Ну, пусть не боялся - побаивался. Потому и не откровенничал. Давай пооткровенничаем сейчас. В одностороннем порядке. Ты будешь говорить, как опытный музыкант играет пьесу - прямо с листа. А я буду слушать. Теперь я боюсь тебя, папа. Побаиваюсь. Тайный голос подсказывает, что ты способен не только навсегда завершить мое прекрасное детство, позволив убить себя перед школьным двором. Ты в силах, дотянувшись из темноты, отравить мой будущий рай. Иногда яд - ад. Верно, папа? Давай, оживай. Хотя бы на минутку. Искушение сильней благоразумия. Моя рука берет стопку из пяти исписанных тетрадок. От последней пахнет свежими чернилами, и еще, почему-то яблоком. Зеленой, крепкой, надкусанной антоновкой. Скулы сводит.

КИРИЛЛ СЫЧ: 1-е сентября..18 г., 11:32

…у меня проблемы во взаимоотношениях с жизнью. Любовь без взаимности. Причем, как это ни странно, взаимность отсутствует с моей стороны. Из окна видны гаражи, тонущие в море зелени. Большая часть заброшена, тихо ржавея и предаваясь воспоминаниям. Полагаю, в их утробе легко найти остовы машин. Сколько нужно времени, чтобы "Хонда" или "Таврия" тихо сгнила на приколе? Год? Десять? Не знаю. Изредка, когда настроение становится похожим на женскую акварель, я пью чай и думаю: в случае катастрофы смерть гаражей выглядела бы совсем иначе. Развалины, клыки рваного металла, проломы, наспех сшитые лозой вьюнка. Разбросанная требуха автомобилей. Впрочем, тогда и дома вокруг были бы руинами. А так: ничего, дома как дома. Разве что три четверти квартир пустуют. Люди чертовски ошибались, полагая концом цивилизации, - войну. Ядерный реквием. Инфаркт климата. Агонию геологии. Астероид-убийцу. Экологическую катастрофу. Кризис перенаселения. Все, что угодно, кроме утопии. Мне тридцать шесть лет, я сейф, и утопия для подобных мне - тихое бульканье воды над головой. Пузыри на поверхности. Покой. Топь. Никогда не скажешь, что пейзаж, открывающийся из окна - двор в центре крупного города. Два дятла увлеченно долбят старый клен. Белочки мелькают в кронах, вспыхивая ослепительно-рыжими хвостами. Птицы сыплют терциями. Цветут кусты-оккупанты, захватив львиную долю территории. Самим цветением своим утверждая: мы пришли не надолго. Мы пришли навеки. Не знаю, что это за кусты, и почему им вздумалось цвести в начале осени. Жасмин? Вряд ли. Сумасшедший жасмин, который цветет по собственному желанию, наплевав на смену сезонов, игриво ощетинясь ворованными у шиповниками иглами? Может быть. Аромат щекочет ноздри, отдаваясь в затылке сладкой истомой. Хочется спать. В последнее время мне все чаще хочется спать: утром, днем… Вместо простейшего решения - отправиться баю-бай в незастеленную кроватку продолжаю смотреть в окно. Сосед Пилипчук выгуливает болонку Чапу, похожую на измочаленный клубок шерсти. Он не сейф, как я. Обычный, из большинства. Просто, когда все началось, Пилипчуку стукнуло шестьдесят, а старики подозрительно относятся к новшествам. Из-за этой подозрительности, оставшейся у соседа по сей день, Пилипчуку не повезло. Так он и доживает свой век: псевдо-сейфом. Верней, век доживает тело Пилипчука. А душа она, знаете ли, бессмертна. Согласно фактам, подтвердившим сей сомнительный тезис. Болонка же - истеричная дура. Но Пилипчук ее любит. Еще он любит гулять с правнуками, но правнуков у него нет. Внуки выросли, а правнуки не родились. Изредка я останавливаюсь покурить с соседом, и тогда мне приходится долго выслушивать исповедь в любви к несуществующим правнукам. Болонка в это время скулит у ног, притворяясь правнучкой. Потом я иду вдоль переулка, а спину мне буравит исполненный зависти взгляд. Я везунчик. У меня есть сын. Адам Кириллович Сыч. Сегодня, первого сентября, Адам пошел в школу. В первый класс. Сколько сейчас школ в городе? Три? Две? Наверное, вопрос следовало бы поставить иначе: сколько населения осталось в некогда двухмиллионном городе? Я не уверен, что больше пятисот тысяч. Меньше. Существенно меньше. А на Земле, мутирующей в райские кущи? Одни говорят: популяция сократилась впятеро. Другие увеличивают сокращение, жонглируя цифрами. Но если мерить другими мерками, малодоступными для сейфов, населения окажется - тьмы и тьмы. Просто этому населению-исполину не нужны квартиры, гаражи и школы. Им даже тела не нужны. Вот какие они неприхотливые. Мой Адам пошел в школу, и вместе с ним (в нем?!) за парту сели тысячи. Вполне помещаясь за одной партой. В тесноте, да не в обиде. Один дятел улетел. Второй продолжает стучать. Зачем я достал эти тетради? Разбросал по столу, вяло глядя на выцветшие от времени обложки. Самой старшей - почти четырнадцать лет. Помню, мне казалось признаком аристократизма делать записи от руки, фиолетовыми чернилами. А эпиграф к первой тетради начертан (о ужас! - именно начертан…) фломастером. Желтым. Наверное, я подобрал эпиграф позже. Хотя не уверен. Я вообще не уверен, что знал в ту пору о существовании римлянина Сенеки. Кажется, спектакль "Театр времен Нерона и Сенеки" жестокую, мудрую, болезненную притчу! - увидел только через год. Даже рецензию для "Вестей" делал… Нет, не вспомнить. Цитата случайно подвернулась в книге афоризмов? Скорей всего. Иногда кажется: это не я. Кирилл Сыч давно минувших дней, самовлюбленный юнец с почерком, лихо сбитым набекрень, которому лень было даже почистить наивный текст от повторов и корявостей - а ведь полагал в будущем сделать книгу, бестселлер, пищу для умов! Сейчас я бы многое переписал заново, если бы впрямь делал книгу. Жаль, книга закончилась, не начавшись. Пусть остается, как есть: пять тетрадок, зафиксированный мимоходом путь становления почерка. Перечитаю с начала. Улыбнусь, глядя в кривое зеркало времени. Днем Адам вернется из школы, Ванда угостит нас пирогом, и я торжественно сожгу тетрадки. Возглашу тост в похвалу глупости. Своей глупости, естественно. Но это будет позже. Ночью я стану жалеть о поступке, опрометчивом и непростительном. Я знаю это, но все равно сожгу тетрадки. Они надоели мне. Напоминают о прошлом. О временах, когда мы презрительно именовали массу обывателей "интеллектуальным большинством", себя же тайком представляя элитой, кухонными избранниками, - даже не догадываясь, что придет день, тихий, малозаметный, как тать в ночи, заставив нас мучительно страдать из-за невозможности присоединиться к большинству, искупившему грехопадение. Окруженные любовью и заботой, словно умирающие родственники, мы… Ненавижу слово "мы". Возможно, потому, что в этом слове мне больше нет места. Возможно, потому, что это слово уходит в небытие, уступая сцену возвышенному "Я", настолько огромному, что воображение сейфа бессильно себе его представить. В безымянных кустах мяучит кошка: серая в полоску. Закрываю окно.