Сказки. От двух до пяти. Живой как жизнь - Чуковский Корней Иванович. Страница 100

Детским кумиром доныне считался у нас Жюль Верн. Но куда же Жюлю Верну до Чарской! По отчету одной библиотеки дети требовали в минувшем году сочинения:

Чарской — 790 раз,

Жюля Верна — 232 раза.

Не угнаться за ней старику Жюлю Верну! Сейчас передо мною триста сорок шесть детских писем о различных прочитанных книгах, из них двести восемьдесят два письма (то есть больше восьмидесяти процентов) посвящено восхвалению Чарской.

И не только вся Россия, от Тифлиса до Томска, но и вся Европа влюблена в Лидию Алексеевну; французы, немцы, англичане наперерыв переводят ее книги, а в Чехии, например, читатели до того очарованы ею, что, по свидетельству того же «Задушевного слова», настойчиво зовут ее в Прагу: осчастливьте! Но, к радости для России, великая наша соотечественница не покинула, не осиротила нас, и благодарная родина достойно наградила ее: 3 октября 1910 года была открыта всероссийская подписка для учреждения (в институте или гимназии) стипендии имени Л. Чарской. Не говорите же, что мы не умеем чествовать наших великих людей!

Перелистываю книги этой Чарской и тоже упоен до безъязычия. В них такая грозовая атмосфера, что всякий очутившийся там тотчас же падает в обморок. Это мне нравится больше всего. У Чарской даже четырехлетние дети никак не могут без обморока. Словно смерч, она налетает на них и бросает их на землю без чувств.

В «Записках институтки» я читаю:

«Надю бесчувственную на руках вынесли из класса».

И снова:

«Я потеряла сознание».

И снова:

«Я громко вскрикнула и лишилась чувств».

В «Записках гимназистки» то же самое:

«Я громко вскрикнула и без чувств грохнулась на пол».

В «Записках сиротки» то же:

«Я потеряла сознание».

Три обморока на каждую книгу — такова обычная норма. К этому так привыкаешь, что как-то даже обидно, когда в повести «Люда Влассовская» героиня теряет сознание всего лишь однажды. Ее и душат и режут, а она хоть бы что. Право, это даже невежливо. Такая толстая книга, и только один обморок! То ли дело другая великолепная повесть о девочке Нине Воронской: повесть еще не закончена, а уж Нина впадала в бесчувствие ровно одиннадцать раз! Да и как же героям Чарской хоть неделю пробыть без обморока! Она только о том и заботится, чтобы довести этих детей до бесчувствия. Ураганы, пожары, разбойники, выстрелы, дикие звери, наводнения так и сыплются на них без конца, — и какую-то девочку похитили цыгане и мучают, пытают ее; а другую — схватили татары и сию минуту убьют; а эта — у беглых каторжников, и они ее непременно зарежут, а вот — кораблекрушение, а вот — столкновение поездов, и на одну только малютку Сибирочку (в книге «Сибирочка») нападают сначала волки, а после — медведь, а после — разъяренные львы. Целый зверинец против крохотной девочки! Но Чарской мало и львов и волков, и вот — Серые, Черные Женщины, Черные Принцы, привидения, выходцы из могил, и все это только для того, чтобы:

«А-а-а! — закричала вдруг не своим голосом Малявка и без чувств грохнулась на пол» («Большой Джон», гл. V).

«Ужас»— любимое слово у этих ошалелых детей.

«Ледяной ужас сковал мои члены», — выражается какой-то семилетний, а другой прибавляет:

«Ужас заледенил все мое существо».

И третий:

«Невольный ужас сковал меня».

И четвертый:

«Леденящий душу ужас пронизал меня с головы до ног».

Какая-то фабрика ужасов эти чудесные детские книжки, и вот до какого обалдения доходит в одной из них маленькая девочка Лизочка:

«Иглы страха мурашками забегали по моему телу (иглы мурашками! — К. Ч.)… Липкий пот выступил на лбу… Волосы отделились от кожи, и зубы застучали дробным стуком во рту… Мои глаза сомкнулись от ужаса» («Белые пелеринки», гл. 19).

И через несколько строчек, конечно:

«Я громко вскрикнула и лишилась сознания».

Нечего и говорить о том, что эти малые дети то и дело убегают из дому — в дебри, в тундры, в моря, в океаны, ежеминутно висят над бездонными пропастями и по всякому малейшему поводу покушаются на самоубийство.

II.

Пробегаю воспаленными глазами по этим огнедышащим книгам и натыкаюсь на такую страницу: маленькая девочка, калека, упала перед подругой на колени, целует ей руки, ноги и шепчет, истерически дрожа:

«Я злодейка пред тобою, а ты… ты — святая. Я поклоняюсь тебе!»

Это из повести Чарской «Записки маленькой гимназистки». Девочка целует чьи-то ноги! О, как, должно быть, болело, кричало, разрывалось ее маленькое сердце, прежде чем в покаянной истерике она упала пред подругой на землю.

Ты понимаешь ли, милая Лялечка, что такое, когда крохотный ребенок вдруг до бешенства возненавидит себя и захочет себя оплевать, и, в жажде самоунижения, всосется в твои ноги губами:

«Бей меня, топчи, унижай: я — злодейка, а ты — святая!»

Чтобы успокоиться, беру другую книгу под безмятежным заглавием «Счастливчик». Но и в ней я с ужасом читаю, как этот самый Счастливчик падает пред кем-то на колени и лепечет, истерически дрожа:

«О, прогоните же меня, прогоните! Я не стою вашей ласки!»

И целует кому-то руки: я дурной, я злой, я жестокий.

И тут же другой младенец так же истерически взвизгивает:

«Вы — ангел, а я — поросенок!»

И тоже лобзает чью-то руку: прибейте, прибейте меня!

Я волнуюсь, я мучаюсь, но в новой книжке — «Щелчок» — маленький мальчик опять целует у кого-то сапоги, умоляя:

«Исхлещи меня кнутом до полусмерти!»

А в повести «Некрасивая» маленькая девочка снова бьется у чьих-то ног:

«Избей меня, искусай, исцарапай!»

И мне становится легче: я с отрадой начинаю замечать, что мазохическое лобызание рук и ног — самое обычное занятие у этих малолетних истериков. Им это так же легко, как «здравствуйте» или «прощайте». Они лижут друг у друга все, что могут: руки, ноги, платье, сапоги, — но так как они и вчера лизали, и завтра будут лизать, то зачем же мне беспокоиться? Словно узор на обоях, повторяется на этих страницах один и тот же припадок, и если в повести «Люда Влассовская» одна девица чмокает в руку учителя, другая—незнакомого генерала, а третья припадает к чужим башмакам [181] то я с надеждой смотрю на четвертую: кого и куда поцелует она? Когда же эта четвертая воскликнула:

«Мне хочется упасть к ее ногам, целовать подол ее платья», — тут я окончательно повеселел.

Я увидел, что истерика у Чарской ежедневная, регулярная, «от трех до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Так о чем же мне, скажите, беспокоиться! Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); судорога — ее ремесло, надрывнее постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой «кнопочкой» надпись:

«Ужас», «Обморок», «Болезнь», «Истерика», «Злодейство», «Геройство», «Подвиг», — и что какой-нибудь сонный мужчина, хотя бы служитель редакции, по вторникам и по субботам засучит рукава, подойдет к аппаратику, защелкает кнопками, и через два или три часа готова новая вдохновенная повесть, азартная, вулканически-бурная, — и, рыдая над ее страницами, кто же из детей догадается, что здесь ни малейшего участия души, а все винтики, пружинки, колесики!..

Конечно, я рад приветствовать эту новую победу механики. Ведь сколько чувств, сколько вдохновений затрачивал человек, чтоб создать «произведение искусства»! Теперь наконец-то он свободен от ненужных творческих мук!

Но все же что-то тусклое, бездушно-машинное чудится в этих страницах. Как и всякие фабричные изделия, как и всякий гуртовой товар, книги, созданные этим аппаратом, чрезвычайно меж собою схожи, и только по цвету переплета мы можем их различить. Я помню, милая Лялечка самозабвенно рыдала, читая у Чарской, как (после обычного обморока) какой-то ребенок заболел роковой театрально-эффектной болезнью, и я долго не мог успокоить ее.

вернуться

181

«Люда Влассовская». Повесть Л. А. Чарской, изд-во Товарищества «М. О. Вольф», с. 170, 203, 398, 439.