Еська - Першин Михаил. Страница 32
Идут-идут, до реки дошли. Посредь неё – лодка с рыбаками. С борта невод свешивается, а у рыбаков – сперва-то Еське показалось, что удилища, он и подумал: зачем, ко?ли – невод? А после углядел – плети. И стегают они воду со всех своих сил. Подивился Еська, спрашивает, мол, это обычай старинный аль новомодный – воду сечь? А те в ответ:
– Это, прохожий путник, наш царь-батюшка повелел, чтоб лучше рыба в невод шла. Потому по-хорошему река ни за что людям помогать не станет.
Подивился Еська, но боле слова не сказал. А старушка вздохнула глубоко этак и с лева глаза слезу смахнула.
Дале идут, до сада дошли яблоневого. Там и того дивней вид: на ветвях – оковы железны, да ишо на свободну ветку кузнец цепь прилаживает.
– А это что ж за новость – деревья ковать? Аль от веку у вас так деется?
– А это чтоб дерево руку хозяйску знало. У нас, мол, не зашалишь.
– И энто ваш царь-батюшка удумал?
– А кто ж?
Пуще давешнего старушка вздохнула и правый глаз утёрла. Глядит Еська: а пальцев-то у ей на руке – четыре, середнего не хватает.
После коровницу повстречали. Она под вымя ведро-то поставила, да заместо чтоб за соски дёргать, коровёнку бедную почём зря ругает да прутом охаживает. Та – му да му, а в ведёрке-то пусто.
Тут Еська и спрашивать не стал, потому что, перво дело, понял, что это тоже царёв указ. А второе – чтоб сопутницу свою не огорчать. А та-то и так, дояркину брань услыхавши, с обоих глаз слёзы утёрла. Но, обратно, слова не вымолвила.
Дошли до поля хлебного. «Ну, – Еська мыслит, – тута либо розгою землю порют, либо по крайности матерщиной обругивют, а то и огнём палят для острастки».
Ан нет: посредь поля жница на коленках стоит, мешок расстелила, к колосьям таки? слова обращает: «Будьте, мол, так любезненьки, дайте зёрнышка». А колос тучный, на ветру качается, изредка зерно созревшее обронит, так она вскочит и челом бьёт.
– А это чё ж? Неужто у царя вашего супостат имеется, что строгости евонные обойти желает?
– Зачем супостат? Это по са?мому царёву указу и деется, чтобы боли колосьям ни-ни не чинить ни рукою, ни тем паче серпом вострым, а урожая ласкою да нежностью добиваться.
Тут-то старушка улыбнулася и молвит:
– Вот какой добрый. Где иного такого царя сыщешь?
Не удержался Еська.
– Да дурень же царь ваш! Только вы-то ишо дурней выходите.
Жница руками замахала: что?, мол, ты такое говоришь! Ступай скорей отседова.
И что заприметно-то: все, с кем толковать пришлось, к одному Еське обращались, а той – словно и не бывало.
Отошли немного. Тут-то слепица и говорит, слёзы обтеревевши:
– Не знаешь, так и не говори. Уж тем паче – не брани. А вот лучше слухай.
Ты не гляди, что я нынче убогая. Была я некогда в энтой са?мой стране царицею. Выдали меня замуж, а после и говорят: двух уж супружниц царь-батюшка в монастырь спровадил, потому они ему девок родили.
Вот на?! А я как раз понесла. Как бы, думаю, узнать, кто тама, внутри-то? Да и велела ворожею сыскать.
День проходит, другой, на третий – ведут ворожею. Глянула на меня, молвит: девка, мол, в тебе сидит и никто иной. Я, понятно, в слёзы. Потому мне годов от роду едва-едва семнадцать стукнуло, и в монастырь идтить вовсе не хотелося. Хотя, как нынче мыслю, куды б как лучше там было, чем оно на деле вышло.
А та-то: утри, мол, очи свои изумрудны; коли хошь, я её парнем обращу.
– А нешто можно?
– Зачем нельзя? Допусти только меня в свою опочивальню.
– А много ль за работу возьмёшь? Может, у меня и платы такой нету.
– Есть она у тебя. Да и то теперя мне её отдавать не надобно. А вот как ты энтой самой вещи лишишься, так и отдашь.
– Как же я тебе дам, опосля как лишусь?
– А тогда и узнаешь. По рукам, что ли?
Подумала я и согласилась: велика ль потеря – то? отдать, чего и так лишилась?
Однако я разговор этот нянюшке моей старой пересказала.
– Ой, худо, – молвит, – недоброе дело ворожея затеяла. Ну да уговор состоялся, его не отменишь. Токо как станешь раздеваться да булавки востры с одёжи вымать, одну-то утаи да под одеялом в руку себе воткни, чтоб не заснуть ране времени.
Вот смерклось. Приводят ворожею. Она мне раздеться пособила да на кровать уклала. А сама, свечу задувши, на лавочку села в окошко глядеть.
А я, по нянюшкиному совету, булавку под одеялом по саму алмазну головку в руку себе вонзила. Вид делаю, что сплю, однако промеж век подглядаю.
Полночь наступила. Она к столу подходит, руку леву на него ложит, а правой – ножик с-под юбки вымает да середний палец одним ударом отсекает. Кровь было брызнула, а она к ране губами присосалась, та вмиг и закрылася.
После задрала мою рубашку, живот открыла да угольком, с печи вынутым, кру?гом его очертила. На пупок плюнула, кожа по угольному кругу-то и разошлася. Сняла она её, ровно крышку с короба, да изнутри дитя достала. И точно – девочка.
Я чуть было не крикнула: до того славное дитятко было. Но удержалась.
А ворожея-то палец свой промеж ножек ей прилаживает, а после её – аль уже верней сказать: его – обратно ложит и кожею прикрывает.
Сызнова на пупок плюнула, и словно не было ничего. Рубашку обдёрнула, одеялом прикрыла и к окошку села.
Наутро спрашивает, как ночь-то прошла? Я в ответ: мол, больно крепко спала, ничё не ведала, не чуяла. Ну и ладно, говорит, только не забудь про обещанье-то своё. И, словно туман, истаяла.
Рассказала я обо всём нянюшке, та и молвит:
– Теперя твоё дитя уж не вовсе твоё, а отчасти ейное выходит. Да и на какую ишо часть – на саму главну мужеску оконечность.
– Да что ж делать-то?
– Коли ты свово пальца не пощадишь, может статься, осилим злодейку.
И на следущу ночь уж нянюшка в опочивальню мою пришла. Всё точь-в-точь по рассказу повторила. В полночь мне палец отсекла, только уж не на левой, а на п равой руке (у меня ведь доныне ладонь-то скалечена). Угольком брюхо обвела, на пупок плюнула да крышку кожану сняла.
Но только она в нутро моё руку с пальцем отсечённым запустила, как в окошко чёрный ворон влетел и нянюшку мою бедную в само темя клювом стукнул. Та только охнула и на пол упала.
Тут-то я боль и почуяла. Да ишо б не чуять, коли кожи кус такой заживо снят. Закричала я и чувств лишилася.
Вот очнулась. Гляжу: муж мой царь рядышком, вкруг бояре толпятся, а пуще – боярыни, потому это дело женскому полу боле соответствует. А у изголовья? ворожея с младенцем. Правой рукою держит, а левой – культяпой-то – головку гладит.
Я – в крик: мол, отымите у ей дитя. А муженёк в ответ: зачем, мол? Она, мол, повитуха, сыночка нашего приняла, кому, мол, и нянькой при ём состоять?
Да, говорю, у ей ведь на руке пальца нету, ну? как не удержит младенца.
Сказала, а сама ответа жду: на себя, мол, глянь. Куды! Все лишь поразились словам моим: где ж, говорят, нету? – у ей все пальцы на месте, ровным счётом десять. А она ишо руку вытянула и считать принялась: раз, два? На пустое место кажет, «три» говорит, а все кивают: три, мол.
И мово увечья никто не заметил.
Так и пошло. Много кой-чего я видала, другим невидимого. Да я главного– то не сказала! Едва глянула я на младенца – Господи Боже ж ты мой! – а у его мало что колдовкин палец промеж ножек, так ишо мой – заместо носа! Видать, как его нянюшка уронила в утробу мою, так он к личику-то и прирос. И хоть бы кто иной заметил! Конечно, опричь ворожеи – та-то всё видала да зубами скрежетала, на носик энтот глядючи? А иные, супружника мово включая, только дивилися, до чего же пригожий мальчик уродился. Долматием окрестили.
Дни идут, за ими месяцы, там и годы пошли, а Долмаша ни на вершок не вырос. Весь рост в нос идёт, да зато уж тот агромадный стал – аккурат, как цельному дитяти быть положено. И обратно – словно так и надобно. Только двух парнишков, боярских сынков, приставили – с обеих сторон от носа ходить да на подушке шелко?вой его поддерживать. Дальше – больше: нос так вырос, что и двоим не удержать. Так ишо двоих боярчиков прибавили, и дело с концом.