Отречение Николая II. Воспоминания очевидцев - Автор неизвестен. Страница 31
Нарышкин торопился. Его ждали, и взяв книгу, он направился к выходу. Идя за ним, я, помню, ему говорил:
– «Хотя – в основных законах по этому поводу ничего ясного нет, все же надо непременно доложить государю, что по смыслу общих законов, он не имеет права отрекаться за Алексея Николаевича. Опекун не может, кажется, даже отказаться от принятия какого-либо дара в пользу опекаемого, а тем более, отрекаясь за него, лишать Алексея Николаевича и тех имущественных прав, с которыми связано его положение, как наследника. Пожалуйста, непременно доложи об всем этом государю».
Лишь как сквозь туман вспоминаю я и возвращение Нарышкина и Фредерикса от государя и их сообщение о происходивших переговорах. Рассказ Шульгина, напечатанный в газетах, который я впоследствии прочел, многое возобновил в моей памяти. За небольшими исключениями (про справку в основных законах Шульгин умалчивает) он в общем верен и правдиво рисует картину приема членов думы.
Около двенадцати часов ночи Гучков и Шульгин покинули наш поезд, ушли к Рузскому и мы их больше не видали. Перед уходом они старались успокоить Фредерикса и говорили, что «временное правительство возьмет на себя заботы о том, чтобы этому достойному старцу не было сделано никакого зла».
Отречение бесповоротно состоялось, но еще не было окончательно оформлено. В проекте манифеста, каким-то образом предупредительно полученном из ставки и составленном, как я узнал потом, по поручению генерала Алексеева, Лукомским и Базили, потребовались некоторые изменения. Сверх того, члены думы, вероятно для надежности, просили переписать манифест в двух экземплярах. Оба за подписью его величества должны были по их просьбе быть скрепленными министром двора. Первый экземпляр, напечатанный, как затем и второй, в нашей канцелярии на машинке, на телеграфных бланках, государь подписал карандашей.
Эти манифесты были, наконец, около часу ночи переписаны, как их от государя принесли в купэ к графу Фредериксу и с каким отчаянием бедный старик, справляясь с трудом, дрожащей рукою их очень долго подписывал.
После ухода думских депутатов мы собрались все в столовой не для чая, которого никто не касался, а для того» Чтобы в эти жуткие минуты не быть в одиночестве.
Никаких известий из Царского все еще получено не было. В это время принесли телеграмму от Алексеева из Ставки, испрашивавшего у государя разрешение, на назначение, по просьбе Родзянко, генерала Корнилова командующим петроградским военным округом, и его величество выразил на это свое согласие. Это была первая и последняя телеграмма, которую государь подписал, как император и как верховный главнокомандующий уже после своего отречения.
Вспоминаю, как кто-то вошел и сказал, что с поезда, в котором прибыли Гучков и Шульгин, разбрасываются прокламации и что, якобы, по слухам, по шоссе из Петрограда двигаются на Псков какие-то вооруженные автомобили и что их приказано задержать.
Тут же в столовой появилась у нас, неизвестно кем принесенная, копия последнего вечернего разговора Родзянко с Рузским, в котором Родзянко в возвышенно-радостных выражениях сообщал, что: «наступило успокоение, и им впервые удалось достигнуть какого-то и с кем-то соглашения и в первый раз вздохнуть свободно, и что такое событие было ими отпраздновано даже пушечными выстрелами из крепости», В этот же поздний вечер был решен и наш немедленный отъезд в ставку, так как государь решил до своего возвращения в Царское Село проститься с войсками, о чем и объявил Гучкову и Шульгину на их почтительно озабоченный вопрос о дальнейших намерениях его величества. Члены думы заявили при этом, что временное правительство примет все возможные меры, для безопасного следования его величества в ставку и в Царское Село. Кажется, для охраны пути императорского поезда предполагалось еще днем вызвать некоторые железнодорожные батальоны.
Вспоминаю, что несмотря на все безразличие, охватившее меня, я мог еще в тайниках души радоваться этому намерению государя «проститься с войсками». Я еще мог надеяться, что появление государя среди войск или даже слова его прощального приказа могут произвести такое сильное впечатление на хорошую солдатскую и офицерскую массу, что она сумеет убедить своего вождя и царя отказаться от рокового для всей страны решения…
Я еле держался на ногах, не от физической, но от нерв ной усталости., Я силился заснуть и не мог. Начались те долгие бессонные ночи в поезде и в ставке, мучения кото рых знает только тот, кто имел ужас когда-либо их испытать, и о которых боишься даже вспоминать.
Днем становилось все-таки как будто легче. Мелочи жизни, хотя и не наполняли объявшей меня мучительной пустоты, но заставляли бодриться на виду у других и отвлекали внимание от самого себя.
Но все же это главное – обстоятельства, вызвавшие столь внезапный уход государя, не переставали и тогда мучительно волновать мои мысли.
За этот уход я не мог упрекать его так сильно, как упрекали его, быть может, другие, не менее меня преданные ему и родине люди. Я его слишком любил как человека, чтобы не силиться найти в его человеческой природе объяснений такому решению, быть может и не подходившему для царя всей России. Но понимая наболевшим сердцем всю горечь волновавших его чувств, я до сих пор не понимаю из них одного: почему, судя по телеграмме его к матери, он считал себя таким одиноким и покинутым, когда не мог не чувствовать, что тут же, рядом с ним, под одной кровлей вагона, бились любящие сердца, не менее, чем он, страдавшие одинаковыми переживаниями и за него и за родину.
Его замкнутая, скромная до застенчивости, благородная натура привыкла с раннего детства переживать сама с собою свои страдания и свои обиды, не отдавая их для сочувствия Другим, даже самым близким людям.
Кто знает – думалось тогда мне – быть может эти характерные черты, донесенные с детства до зрелых годов, и сказались, хотя отчасти, на невольной потребности отречься – уйти надолго совсем «в другую комнату», как это когда-то бывало в ранних днях его жизни, от несправедливо его обидевших, но любимых им русских людей, чтобы не продолжать ссору и не мешать им «играть в правительство».
И мне казалось, я был тогда даже убежден, что решение возникло у государя уже раньше, еще до получения телеграмм главнокомандующих и настояний Рузского. Оно вероятно мелькнуло в его мыслях впервые, еще во вторник 28 февраля поздним вечером, когда его осмелились непро-пустить в Царское, а потребовали препровождения в Петроград, и начало укрепляться в мучительную ночь с 1 марта на 2, когда утром меня так поразил его измученный вид. Это Решение было принято им, как всегда, единолично, в борьбе с самим с собою, и посвящать в свою душевную Драму других, даже близких, он по складу своей застенчивой, самолюбиво-благородной натуры, вероятно, не только не хотел, но и не мог.
Даже более сильные настояния, чем настояния Родзянко, Рузского и других генералов, мне кажется, никогда не имели бы окончательного успеха, если бы они не упали уже на подготовленную им самим почву. Его заставила это сделать не созданная лишь потугами немногих обстановка, наперекор которой, несмотря на войну, он всегда имел возможность и характер пойти и мог рассчитывать на несомненный успех, а нечто высшее, чем даже суровое чувство долга государя перед управляемой родиной – человеческая любовь к русским людям, не разбирая среди них ни друзей, ни врагов.
Зная давно о существовании заговора и, вероятно, часто в мыслях готовясь к встрече с ним, государь вместе с тем крепко верил и в то, что предательство изойдет не от простого народа, «стихийным движением», которого так искусно теперь прикрывались его вожаки.
В предоставленном ему изменою и предательством выборе он предпочел отречься от меньшего – от власти, становившейся при том слишком призрачной, и кто из монархистов мог бы его в этом упрекнуть.
Впоследствии, находясь в далекой Сибири, государь, по свидетельству близких лиц, не переставал волноваться сомнениями, связанными с его отречением. Он не мог не мучиться сознанием, что его уход, вызванный «искренними» настояниями «горячо любящих родину» людей, не послужил на пользу, а лишь во вред свято им чтимой России.