Записки прокурора - Безуглов Анатолий Алексеевич. Страница 33
Первое время я жил в подвале. Но там было сыро и холодно. Потом приспособили под моё убежище старый сундук. Днём я спал, а ночью бодрствовал. Лере удалось достать нотную бумагу, и я стал писать музыку, чтобы хоть чем-то заняться. Я по памяти записал свои прежние произведения. Сочинял и новые. Иногда ночью украдкой выходил во двор и смотрел на звезды. Боже мой, как мне был дорог каждый миг, проведённый под открытым небом! Но я вскоре перестал выходить. Лера приносила домой немецкие приказы. Если бы меня обнаружили, посчитали бы за партизана и расстреляли бы. Благо ещё, что немцы не трогали Вербный посёлок. Обысков не было. Мы кое-как перебивались с продуктами. Спасал Лерин огородик. Хоть Лера и работала на хлебозаводе, того, что ей удавалось получать или уносить тайком, едва хватало бы одному человеку, чтобы не умереть с голоду…
И вот пришли наши. Я не знал, радоваться мне или нет. Перед своими я оставался тем же уголовником. К этому прибавилась ещё одна вина: дезертир. Я окончательно понял, что не могу объявиться людям, когда Лера рассказала, что на главной площади города по приговору суда публично казнили предателей, служивших при немцах полицаями и погубивших немало советских людей… Хоть я и не был предателем, но имел тяжкую вину перед нашим законом…
Потянулись годы. К нашим мучениям прибавилось ещё одно. Мы постепенно теряли возможность общаться. Чтобы не иметь ребёнка, Лера пила всякие лекарства — хину, акрихин и ещё что-то. От этого, а возможно, по другой причине она постепенно глохла. Если раньше мы как-то переговаривались шёпотом, то теперь и такая возможность пропала. Это был страшный удар. У меня разрушались зубы, любая болезнь протекала мучительно и долго, так как я не имел права обратиться к врачу. Я терял зрение, но что это все по сравнению с безмолвием, воцарившимся в доме!
Я хотел слышать свою музыку и не мог. Я хотел видеть небо и боялся выйти на улицу. Я хотел иметь детей, хоть одного ребёночка, и не должен был иметь их… Да мало ли чего я хотел!
Потом появилось отчаяние! Я стал умолять Леру — писал на бумаге, — чтобы она разрешила мне пойти и открыться. Потому что я чувствовал: от меня уходит последняя надежда. А без неё уйдёт и жизнь.
Лера просила не делать этого, говорила, что боится за меня. И, видимо, за себя тоже. Она осталась бы совсем одинока. Без времени состарившаяся, глухая, положившая на меня всю свою жизнь. Она так и написала: «Если ты это сделаешь, я наложу на себя руки»… И я окончательно смирился. Уже не думал ни о чем, перестал писать музыку. Даже не вспоминал о Геннадии и Тасе… Я доживал отпущенное мне время есть, дышать, спать… Моё бытие превратилось в зыбкую однообразную дремоту без света, без звуков, без каких-либо желаний…
И вдруг неожиданно я услышал голоса людей. В дом пришло несколько человек. Сначала я не понял, в чем дело. Потом догадался: пришли, наконец, за мной… Я лежал в сундуке ни жив, ни мёртв. И когда я услышал слова: «Митенкова скончалась», из всех пор моего сознания поднялся годами накопленный страх. Его вспышка и погасила мой разум…»
«ВСТАТЬ! СУД ИДЁТ!»
В четверг, возвращаясь с работы домой, я встретил Николая Максимовича Чернышёва, председателя народного суда. Стоял сентябрь, были чудесные солнечные дни. Правда, они становились все короче и короче, и сейчас, хотя и было всего восемь часов вечера, почти во всех окнах уже горели огни.
— Здравствуйте, Николай Максимович, — обратился я к судье, который шёл, никого не замечая вокруг.
— Здравствуйте, здравствуйте, — как бы оправдываясь за свою невнимательность, ответил Николай Максимович.
— Вы в кино? Сегодня новый фильм…
— Нет, нет. Я после судебного заседания и немного устал. Вот завтра, пожалуй, можно.
Но тут же Николай Максимович вспомнил, что завтра пятница.
У Николая Максимовича не было родственников. Жена и восьмилетняя дочка Наташа погибли во время войны. Жил один. Он всегда с нетерпением ждал субботы, чтобы поехать за город, на дачу к своему фронтовому другу. К нему там относились, как к родному.
В пятницу Николай Максимович кончал работу ровно в восемнадцать часов и сразу же отправлялся на вокзал. И, видимо, поэтому он обычно не назначал на этот день слушания сложных дел.
— Завтра мы встречаемся, — сказал он, имея в виду дело Козлова, которое должно было рассматриваться с участием прокурора.
…Николай Максимович пришёл на работу без пятнадцати девять и застал уже на месте адвоката Вильнянского и меня.
Через несколько минут пришли народные заседатели: воспитательница детского сада Валентина Эдуардовна Ромова и мастер мебельной фабрики Иван Иванович Шевелев.
— Ну, что же, — сказал Николай Максимович, взглянув на часы, — скоро девять, все в сборе, можно начинать заседание…
— Встать! Суд идёт!
Судьи заняли места.
Николай Максимович окинул взглядом зал. Там сидели человек двадцать: родственники и знакомые подсудимого, несколько пенсионеров, регулярно посещавших почти все судебные заседания.
Чернышёв знал, что на это заседание вызваны потерпевшая и два свидетеля, и поэтому удивился, когда секретарь доложила, что явились потерпевшая и один свидетель, но тут же вспомнил, что на повестке, посланной второму свидетелю, значилось: «Кошелев уехал в командировку, вернётся 15 октября».
После выполнения ряда процессуальных действий судья начал читать обвинительное заключение:
— «…Козлов Пётр Григорьевич в 1972 году за мошенничество был осуждён к трём годам лишения свободы. Освободившись из заключения в январе 1975 года, возвратился в город Зорянск, где проживают его родители. Козлов не захотел заниматься общественно полезным трудом. Нигде не работая, он начал систематически пьянствовать.
27 августа 1977 года в ноль часов тридцать минут Козлов П.Г. в нетрезвом состоянии зашёл в автобус No 1. На предложение кондуктора Харчевой Л.И. взять билет ответил грубостью, начал выражаться нецензурными словами. Тогда Харчева сказала Козлову П.Г., что, если он не возьмёт билет, она будет вынуждена остановить автобус. После этих слов кондуктора Козлов начал избивать её…»
Я посмотрел в зал. Большинство людей, по-моему, относилось к Козлову осуждающе. Репортёр районной газеты со скучающим видом поглядывал по сторонам, а потом что-то шёпотом сказал своему соседу, и по движению его губ я понял: «Мелкое дельце».
Судья перевёл взгляд на подсудимого.
Козлов не сидел с низко опущенной головой, у него не было виноватого вида. Наоборот, он молодцевато расправил плечи и с независимым видом поглядывал на окружающих.
— «…Виновность Козлова, — продолжал читать Чернышёв, — полностью подтверждается показаниями потерпевшей и свидетелей. Так, потерпевшая Харчева показала: „27 августа 1977 года, когда мы ехали последним рейсом, на остановке „Гастроном“ вошёл гражданин высокого роста, как я позднее узнала, по фамилии Козлов. Зашёл и сел. Я предложила ему приобрести билет, а если у него есть проездной, предъявить его. Тогда он стал ругаться. Я сказала, что буду вынуждена остановить автобус. После этого Козлов бросился на меня и начал избивать. Вначале ударил ногой в живот, а потом руками по лицу. Из носа пошла кровь. Я закричала. В это время как раз на остановке „Семеновская“ вошёл пассажир, как потом я узнала, по фамилии Кошелев и спросил: „За что бьёте?“ В ответ Козлов заругался и толкнул Кошелева. В этот момент подоспел водитель автобуса Грошин, и они, то есть Грошин и Кошелев, схватили Козлова и вывели из автобуса. Он продолжал ругаться…“
В зале зашумели, послышались слова: «Хулиган! Управы на них нет!.. Только репортёр продолжал сохранять невозмутимый вид, да женщина в первом ряду недовольно посмотрела на возмущавшихся.
«Наверное, родственница Козлова, — подумал я. — А может быть, мать».
У народного заседателя Шевелева заходили под кожей желваки. Он нервничал. А Валентина Эдуардовна не проявляла никаких эмоций.
— «…Свидетель Грошин на предварительном следствии заявил, — продолжал читать обвинительное заключение судья, — что поднявшийся в автобусе крик, а затем и плач Харчевой привлекли его внимание. Он остановил автобус, и когда вошёл через заднюю дверь, то увидел, как Козлов толкнул Кошелева…»