Год французской любви - Волков Сергей Юрьевич. Страница 8
А бормотание Серого слышалось все громче и громче — он поднимался! Я в отчаянии чуть было не заорал от страха, мечась вдоль стен, связанными руками дергая за все, что попадалось на глаза, весь в хлопьях пыли, в слезах и соплях. Почему я просто не убежал? Не знаю. Много позже, еще и еще раз вспоминая эти страшные мгновения, я задавал себе этот вопрос — и не мог найти на него ответа. Это — позже, а тогда я вообще ни о чем не думал, просто метался и искал, чем бы мне… Чем бы мне убить Серого, хотя и об убийстве я тоже не думал, мне просто нужно было его остановить, остановить во что бы то ни стало!
И вот, когда надежда совсем оставила меня, возле компрессора мне под руки попалась деревянная, полусгнившая обрешетка, скорее даже клетка, внутри которой, на куче черной от времени стружки, стояла огромная двадцатилитровая бутыль, наполненная под самое горлышко прозрачной жидкостью.
Я не думал, что это такое — некогда было. Я просто нашел вещь, которую я мог сдвинуть, и схватив бутыль за горлышко, я рванул, надеясь довольно легко вырвать ее из деревянной решетки. Рванул — и ахнул! По моему разумению, внутри бутыли должна была быть вода — а что еще прозрачное, бесцветное и жидкое бывает в природе? Но это была не вода, по крайней мере, весила она вдвое, а то и втрое больше!
Кое-как, стараясь не разбить, я уронил бутыль вместе с обрешеткой на бок, и волоком, упираясь дрожащими ногами в пыльный камень, потащил ее к шахте. Я тащил, тащил, тащил, вцепившись в крепко запечатанное сургучом горлышко, и уже возле самой шахты догадался не надрываться, а катить бутыль.
И тут, как в замедленном кино, я увидел руку в резиновой перчатке, которая появилась над краем шахты и вцепилась в последнюю скобу. Серый поднялся, а мне осталось еще около двух метров, чтобы докатить бутыль! Я не успел!
Волна одури, одури от ужаса, страха, бессилия и обиды, накатила на меня, и я из последних сил толкнул бутыль к шахте!
Оставляя за собой широкий след во взбаламученной пыли, бутыль медленно катилась прямо на поднимающегося Серого. Он еще не видел опасности, но вот его мокрое от пота и красное от напряжения лицо появилось над краем колодца, он увидел бутыль — и неожиданно завизжал, тонким, противным голосом, выставил вперед руку, чтобы оттолкнуть надвигающийся стеклянный бочонок, но резина скользнула сверху по пыльному стеклу, стирая эту саму пыль, и более-менее чистым боком бутыль ударилась о последнюю, торчащую из пола, скобу, над которой возвышался по плечи Серый.
Раздался звон, бутыль раскололась, и жидкость широкой волной хлынула прямо в лицо Серому! Я сжался в комок — все пропало! Сейчас он вылезет и…
Дикий вопль пронесся по каменному коридору! Серый вопил, орал, кричал, нет, человеческих слов не хватит, чтобы описать то, что извергал из своей глотки Серый! Я видел, как он пытается руками, разом отпустив скобу, стереть жидкость с лица, увидел выкаченные, странно побелевшие глаза, кровь на губах, и тут, потеряв равновесие, он резко, как-то вдруг, рухнул назад, и вниз — в шахту.
Вопль его некоторое время метался в проеме шахтного ствола, потом раздался неприятный, тупой хряск — и тут же наступила оглушающая тишина, только слышно было, как жидкость шипит в пыли, и капает вниз, в черный провал…
Не помню, сколько я простоял в оцепенении над черным зевом. В себя я пришел от запаха — пахло чем-то удушливым, противным, гниловатым. От лужи у края шахты шел пар или дым — не сильно, но заметно. Я, двигаясь, как деревянная кукла, подошел к шахте, заглянул вниз — и отшатнулся. Там, в круге света, лежало на спине тело Серого, и я отчетливо видел, что его лицо превратилось в сплошное кровавое месиво, сверху похожее на разбитую банку с томатным соусом «Южный».
Я хрипло вскрикнул и бросился прочь от страшной шахты. Я бежал по коридору, по пылевой дорожке, протоптанной Серым, и напряжение и ужас, скрутившие все мое тело, постепенно отступали, отступали, чтобы на их место пришел страх, слабость, усталость…
Где и как я выбрался из пыльных подземелий, я не помню. Просто, в очередной раз навалившись на очередную тяжеленную ржавую дверь в конце очередного темного коридора, я шагнул навстречу неяркому свету осеннего неба, но мне он больно резанул по глазам, привыкшим к темноте.
Я с полу прикрытыми веками, стараясь смотреть только под ноги, побежал вперед, прочь от ужасных катакомб, пару раз падал, натыкался на деревья, пока, наконец, мои глаза не привыкли к свету, и я не смог оглядеться.
Я стоял в каком-то небольшом распадке, все в тех же буграх. Вокруг высились деревья, ветер тоненько свистел в голых ветках, справа от меня сквозь лес свинцово серела необъятная гладь Волги, а впереди возвышалась голая вершина Лысого холма, прямо посредине которой сидели у дымящего костра три человека.
Черная кепка Голубя и оранжевые полоски на куртке Фарида не оставили у меня сомнений — это были мои друзья…
Я ничего не стал им рассказывать — ни про Серого, ни про бетонные коридоры под буграми. Я ВООБЩЕ НИКОГДА И НИКОМУ об ЭТОМ не рассказывал…
А вход в казематы я, подросший, сколько потом не искал, найти так и не смог, и кто, когда и зачем создал их, что хранилось в сундуках, куда вели двери на дне шахты, чьи несчастные останки покоились без погребения в каменных нишах, и зачем там были бутыли с серной кислотой, а ведь именно она сожгла Серому лицо, я так никогда и не узнал…
Пацаны распутали мне руки, и засыпали вопросами, и вот тут то меня окончательно «отпустило» — и взвинченные нервы отказались повиноваться. Я полгода болел, и честь и хвала моей замечательной маме, которая отбила меня у наших «самых прогрессивных в мире» психиаторов, и своим вниманием и лаской растопила-таки тот кусок льда, который вдруг сковал мой мозг около пяти вечера одним сентябрьским днем на буграх у Волги…
— Ну и че, этот Серый, он там так и лежит, что ли?
— Наверное, я не знаю. Сказал же — искал я потом те пещеры. Не нашел.
— Да врет он все, пацаны! Нет тут никаких пещер.
— Ты-то много знаешь! Всю жизнь в спортзале мяч гонял, теперь лезешь.
— Я-то может и гонял, зато мастер спорта. А вы как по подвал водку хлестали, так и сейчас хлещете…
— Да пошел ты!..
— Пацаны, брэк! Давай лучше ты рассказывай.
— А че я то? Я потом, вон пусть лучше он…
История третья
Как это делалось в Средневолжске
Восемьдесят шестой год это был, февраль, кажется. Я десятый класс заканчивал, впереди уже брезжила долгожданная свобода от порядком доставшего за десять лет «всеобщего среднего», виделись радужные перспективы поступления в вуз, непременно столичный, да еще и не абы какой, а тот, который даст возможность получить ту специальность, к которой душа лежит. Мечты, мечты, так сладок ваш дурман…
Ну, а пока до сладостного мига линяния из родительского гнезда оставалось еще чуть ли не полгода, а моченьки уже никакой нету — хотелось оттянуться на полную катушку, заело все, и школа, и родители, чаще, впрочем, именуемые родаками, предками, или родичами. Потом я с немалым удивлением узнал, что эти казавшиеся нам, сопливым остолопам, презрительные клички, на самом деле являлись очень уважаемыми и почитаемыми словами у наших пращуров.
Естественно, у молодежи от четырнадцати до восемнадцати в те годы загнивающего социализма самым острым вопросом было — как убить свободное время, получив от этого убивания наибольший кайф?
В нашем маленьком городке и летом-то самой крутой развлекухой были танцы — унылое колыхание телесами внутри железной клетки, поверху обмазанной солидолом — чтобы юные любители культурно провести время не проникали внутрь без билетов. Танцы сочетали в себе все — и общение с противоположным полом, и выпивку в кустах, и мордобой, когда разные «дворы» выясняли свой вес и значимость в городской иерархии. Тоска, одним словом.
Это, заметьте, летом. А зимой и того не было. Городишко, расположенный на приволжских холмах, заваливало снегом по самые крыши желтых двухэтажных домов, которые и составляли основную массу жилого фонда. Такие, в общем-то симпатичные домики. Возводились они на закате сталинского периода истории отечественной архитектуры, и имели всяческие нехорошие излишества типа эркеров, лепнины, высоких потолков и всякой другой сколь милой взору, столь и непрактичной фигни.