Муmооn - Волос Андрей. Страница 4

5

Музыканты вернулись на эстраду, и теперь оттуда текла негромкая музыка. Ее тягучий медленный поток не бурлил — только вздыхал, а то еще волновался, как будто огибая камень или корягу.

— Нет, — сказал Мурик, морщась и мотая головой. Он выдернул из серебряного стаканчика зубочистку и сунул в рот. — Нет, это не по мне. Кисель какой-то. Даже противно.

— Я же говорю — ты дикарь, — разнеженно констатировала Ева. Она полулежала, откинувшись на спинку удобного кресла. — Тебе и устрицы не нравятся.

— Устрицы! — возмутился он. — Что там может нравиться? Сопля в ракушке. Вот у нас, бывало, в Протвино…

— Ну, началось! Во-первых, не в Протвино, а в Протвине, я тебе тысячу раз говорила, грамотей несчастный… Мне нравится: у них в Протвине! Ну просто диву даюсь!.. Нет, ну откуда это? — Она повторила, дразня: — У них в Протвине! Тоже мне пуп земли! Протвино! Законодатель мод! И вкусов!

Мурик недовольно засопел — по-видимому, собираясь с мыслями для достойного ответа.

Неслышно появился низкорослый служитель.

— Хуа? — деловито переспросил метрдотель, когда тот шепнул ему что-то. Хинцы?

Служитель утвердительно кивнул и пояснил:

— Кариц хуару ганциг. Кариц царуг.

— Кариц дуци-и-иг, — неодобрительно протянул метрдотель, а потом приказал: — Кариц прициг!..

Служитель кивнул и также бесшумно удалился — медленная тень, плывущая в зеленоватом струении благовоний.

Ева ласково взглянула на фарфоровый кувшинчик. Официант безмолвно наполнил чашечку.

— Всякую дрянь жрать — большого ума не надо, — заметил Мурик. — Это у них с голодухи. Если нормальной хавки нет, так и кузнечиков начнешь трескать. Вон Сявый с пацанами в «Пекине» червяков жрал. И мне заказал, урод… Чуть не стошнило… а разве откажешься?.. Не знаю… Нет, а на фиг надо? — оживился он. — Мать, бывало, напечет пирогов. Другое дело. С луком — раз! — загнул мизинец. — С картохой — два!.. Как навернешь со сметанкой!.. — Разочарованно цыкнул и заключил: — Тоже мне — цыхуциг!

Ева рассмеялась.

— Повторил! Ты обучаем, Мурочка. Тебе бы глаза поуже, росту поменьше… и разносил бы тут обезьянок как миленький! Ага, Муренок?

Мурик хмыкнул. Неторопливо налил себе водки.

— А что, — вздохнул он, выпив. — Ко всему привыкаешь.

— Тебе бы хватит, — наставительно заметила Ева.

Убедившись, что она не собирается продолжить фразу, метрдотель поклонился и залопотал, странно кося глазами:

— Простите, госпожа… Прошу прощения, господин… Позвольте угостить вас, госпожа… Это харцин… это входит в церемонию. За счет заведения, госпожа… Пожалуйста, господин.

— Что это? — подозрительно спросил Мурик.

— Бери, бери, — приободрила она. — Не отравят.

Улыбаясь, Ева тоже взяла с подноса синюю пиалу.

Поверхность парящего напитка маслено колыхнулась, мгновенно исказив отражение двух золотых драконов. Голова закружилась от пряного аромата горячей жидкости. Первый глоток ей понравился: хотелось пить еще и еще — цедя по капле, ловя сладостные оттенки густых цветочных запахов… мир начал радостно покачиваться… хотелось еще, еще…

Метрдотель ловко вынул пиалу из ее готовых разжаться пальцев.

Ей нужно было возмутиться!.. Крикнуть: «Мурик!..»

Но пространство вокруг уже трепетало, превращаясь в переливающееся переплетение жемчужных воронок.

6

Справа что-то влажно цокнуло.

Она открыла глаза.

Свет был тусклым.

В полуметре от нее, по-стариковски сгорбившись и обхватив лапами колени, большая черная обезьяна сидела на низком стуле, горестно раскачиваясь, как на молитве. Золотая цепочка на шее моталась из стороны в сторону.

Ева зажмурилась — зажмурилась изо всех сил.

Конечно, этого не может быть! Этого не может быть по многим причинам. Во-первых, обезьяна не должна сидеть на стуле — по крайней мере живая. Во-вторых… во-вторых, это сон. Просто глупый и страшный сон. А на самом деле они еще идут, идут по тротуару… скоро она увидит горящую огнем вывеску ресторана и скажет: «Хочу сюда!» А Мурик ответит: «Кукленочек, ну что ты гонишь? Что это за место? Опять какой-нибудь дрянью накормят. Давай-ка лучше в „Бочку“. Нет, ну а что? — мясца, севрюжки…» И тогда она не станет капризничать и настаивать на своем, а скажет, нежно беря его за руку: «Конечно, милый!.. Ты прав — мне здесь тоже не нравится!..» Да, именно так. А то, что ей сейчас мельком привиделось, — так это просто сон. Или бред. Конечно. Наверное, она заболела. Ей мерещится. А на самом деле она не здесь. На самом деле они идут по тротуару, сейчас она увидит вывеску ресторана, но не…

— Йа-а-а-а! — негодующе проревела обезьяна.

Ева вздрогнула и снова раскрыла глаза.

Подвал был залит желто-серым светом потолочной лампочки, забранной стальным намордником.

Сорвавшись со стула, обезьяна металась от стены к стене, как будто не находя себе места. Скачки сопровождались резкими звуками — цоканьем, скрежетом когтей по бетону, хрипом; вот она задела стул, и он с грохотом повалился; а тень ее сигала со стены на стену совершенно беззвучно, и это было еще жутче. Вдруг, словно осознав бессмысленность своих действий, обезьяна остановилась как вкопанная; вот медленно села на пол и помотала башкой; протяжно завыла в припадке отчаяния, по-собачьи задирая морду к потолку; потом повернула голову, и ее круглые желтые глаза встретились с глазами Евы.

Взгляд обезьяны был так пронзителен, что Ева попыталась вскочить. Должно быть, однако, действие дурмана еще сказывалось: тело казалось слепленным из какой-то тяжелой и сырой субстанции; ватные ноги не послушались, и единственное, что она смогла сделать, — это лишь плотнее прижаться к стене.

Негромко заурчав, обезьяна решительно двинулась к ней. Сгорбившись и опираясь на длинные черные лапы, она сделала всего два или три быстрых и по-зверьи легких шага. Ева успела подумать, что повадки обезьяны стали иными казалось, она чем-то обрадована; да и шагала теперь как-то иначе по-хозяйски.

Обезьяна приблизилась и, снова низко заурчав, потянулась к ней широкими мокрыми губами.

Ева не закричала.

Странно, но она испытывала не ужас и не брезгливость. Да, ей было неприятно, что обезьяна обратила на нее внимание, подошла и теперь тянется к ней губами. Но это было не омерзение, не гадливое чувство, в котором пронзительный страх мешается с гневом, а обычное, нормальное неудовольствие субъекта, которому досаждают ненужным ему сейчас вниманием.

— Отстань, — фыркнула она, отворачиваясь. — Голова болит.

Обезьяна заурчала настойчивей и схватила ее за руки.

— Ну что же это такое! — слабо вскрикнула Ева.

Но у нее не было сил сопротивляться, и поэтому через несколько секунд вялой борьбы она подчинилась. Ласково ворча, обезьяна неторопливо овладела ею раз и другой, а потом села рядом и стала искать у нее в голове, подтверждая свое расположение добродушным уханьем.

Это продлилось недолго. Послышались невнятные голоса… какое-то громыхание… Обезьяна вскочила, угрожающе рыча. По нервам ударил резкий скрежет.

Дверь распахнулась.

Ева тоже попыталась подняться на ноги — но тело снова ее не послушалось.

Вошедших было двое.

Официант с грохотом поставил клетку на пол. Метрдотель прислонил к стене украшенное куньими хвостами золоченое древко.

Ева с ужасом смотрела то на одного, то на другого.

Обезьяна прыгнула в дальний от них угол и сжалась там, рыча и скалясь.

— Хуа? — спросил официант.

— Хардациг, — ответил метрдотель, пожав плечами.

— Хуа прициг?

— Прициг нут, — сказал метрдотель и безразлично махнул рукой в сторону Евы.

Официант наклонился и просунул ладонь под ее плечи.

— Цигуа анциг, — заметил метрдотель.

Когда они затолкали безвольное тело в клетку, официант прижал голову Евы к круглому отверстию и, сморщившись от усилия, чем-то щелкнул. Одна полукруглая железка жестко схватила подбородок, вторая — затылок. Ей показалось, что голова вот-вот расколется. Облегчить страдание можно было лишь одним способом, заранее обреченным на неудачу: изо всех сил заталкивать темя как можно глубже в эту проклятую дыру.