Бремя человеческое - Биленкин Дмитрий Александрович. Страница 3
— Например, к чаепитию за фотонным самоваром, — вдруг подал голос Телегин.
Лада прыснула:
— Ой, это идея! Надо сшить силиконовый кокошник!
— Помолчи, дочь. — Телегин обернулся к Рябцеву. — Пожалуйста, не обижайтесь: наш заповедник на многих так действует. Вполне объяснимая ностальгия. Тоска по родине, только утраченной уже не в пространстве, как бывало, а во времени, чего не бывало никогда.
— Но это необходимая тоска! — В Рябцеве проснулся не только профессионал, ценящий спор как рабочий инструмент. — Быть может, спасительная! Ведь мы живём на стройке. На стройке! С двадцатого, считайте, века. Ломка, стены падают, сегодня одно, завтра другое, пыль, грохот, лязг. Необходимо, согласен. Но неуютно. И сколько можно?
Казалось, вопрос повис в воздухе.
— Я пыталась поговорить о прогрессе с волком, — наконец задумчиво проговорила Лада. — Да, да, не смейтесь, сама знаю, что глупо… Конечно, он ничего не понял. Ни-че-го-шеньки! Все равно он славный и умница. Знаете, о чем я мечтаю? Прокатиться на сером. Как в сказке…
— Шалишь, красна девица, — отрезал Телегин. — Исследователь! Допрыгаешься.
— Ну и пусть…
— Не дам. Запру и выпорю. Согласно домострою.
— Что так? — удивился Рябцев.
— Она знает.
Лада кивнула:
— Отец прав. Но чему быть, того не миновать.
— Не понимаю…
— Да что там… — Девушка коротко вздохнула. — Обычный принцип дополнительности Бора. Я слишком влияю на объект исследования, потому что их всех люблю. Ушастых, серых, копытных — всех. А этого нельзя.
— Любить нельзя? Да как же без этого?
— Все не так. — Телегин поморщился. — Не так просто. Без любви и травку не вырастишь, и камень не уложишь — верно. А только камень надо обтёсывать, траву подстригать, волка… с ним-то как раз ничего этого не надо. Но не получается любить не любя. Не выходит.
Он замолчал. Молчала и Лада, теперь совсем похожая на васнецовскую девушку. Рябцев отвёл взгляд. Репортёрская профессия с её поспешностью сбора информации не способствует тонкому чувствованию, но сейчас до Рябцева дошло, что его появление и расспросы, а возможно, не только это всколыхнули в отце и дочери какую-то давнюю тревогу, которую оба прятали от самих себя, как прячут мысль об ожидаемом впереди несчастье.
«Ничего не понимаю, — растерянно подумал он. — Мир, здоровье, успешная работа — чего ещё им надо для счастья?!»
Он посмотрел в окно, где сквозь берёзы все так же струился косой золотистый свет и все так же бесшумно летел и кружился осенний лист.
— Пора звать Машку, — отрывисто сказал Телегин.
Девушка встала, но задержалась у окна, на мгновение как будто слилась с сиянием вечера, со всем, что было красотой и покоем осени, её усталой нежностью.
— Не надо звать Машку, — сказала она внезапно. — Сама идёт.
— Где? — сорвался с места Телегин, а за ним Рябцев, но среди оголяемых ветром берёз оба не увидели ничего, кроме прозрачной зыби теней и света.
— Она там, — тихо сказала девушка. — Ей ещё надо дойти.
Губы добавили ещё что-то неразличимое. И хотя, как прежде, вдали не было ничего, Рябцеву показалось, что он слышит тяжёлую поступь. Телегин толчком распахнул окно. С шёпотом берёз ворвался ветер, прошёлся по телу холодком, но ничего этого Рябцев не ощутил: рядом было побледневшее лицо девушки. Юное и тревожное, оно звало спрятать, укрыть, защитить — навсегда и от любой напасти. Мучительным усилием Рябцев смял в себе этот порыв. Его живший сейчас независимо от всего другого слух стал слухом девушки, и в нем было то, что делало порыв нежности и необходимым, и невозможным, даже если бы они были одни.
Неслышная поступь близилась.
Теперь увидел и глаз. Меж дальним белоствольем берёз в теплоту света вдвинулось тёмное, как бы на ходулях приподнятое тело, пропало в тени и возникло опять — ближе. Очертания укрупнились. Животное брело тяжёлым, будто надломленным шагом, и полосы света скользили по мохнатой спине, тут же скатываясь с крутого и мощного крупа. В такт шагам мерно подрагивала склонённая голова.
Животное шло прямо к окнам, но глаза лосихи не глядели на людей, словно их не было вовсе, и тем мрачней казалось это неотвратимое, отталкивающее свет движение огромного тёмного тела, над которым легко и зыбко реяли жёлтые листья. Один из них спланировал прямо на надетый, как ошейник, транслятор и повис на нем бесцельным украшением осени.
Люди не говорили ни слова. Той же поступью лосиха приблизилась вплотную, вытянула шею, точно намереваясь положить морду на подоконник, но не сделала этого, замерла на своих мосластых ногах-ходулях. И тут Рябцев вздрогнул — из недр транслятора грянул лишённый обычных интонаций голос:
— Человек, убей волка!
Плечо девушки прижалось к плечу Рябцева, и он почувствовал, как оно дрожит.
— Машка… — едва слышно проговорил Телегин. — Маша, ты что?
— Человек, убей волка!
— Маша, родная, почему?
— Волк убил моего лосёнка. Человек, убей волка!
Транслятор рубил слова: «…убил… моего… лосёнка…» И этот бесстрастный голос звучал в тишине вечера, как требование самой природы, которая вдруг обрела дар слова. «Убей… убей… человек, убей…»
— Маша, послушай…
— Ты говорил: человек — друг. Волк убил лосёнка. Человек, убей волка!
Она наконец подняла голову, и на людей глянули влажные, чёрные от тоски глаза матери.
Лада бесшумно метнулась прочь, где-то гулко хлопнула дверь.
А голос не умолкал.
— Человек… друг… убей!…
Рябцев отступил на шаг, боком ударился о что-то.
— Хорошо, хорошо… — тяжело дыша, бормотал Телегин. — Ты подожди…
Неловко, будто заслоняясь, он запахнул окно. Все: и гаснущий в золоте вечер, и лосиха-мать, и заговорившая её голосом природа, — оказалось отрезанным стеклянной преградой.
Телегин слепо нашарил стул, сел и лишь тогда повернул голову к Рябцеву.
— Получили своё? — спросил он без выражения. — Теперь разнесёте по свету? Не препятствую, разносите.
— Но как же так? — осторожно, словно у постели больного, спросил Рябцев. — Что, что вы ей ответите?
— А что ей можно ответить? Что в природе для нас все равны, что и волк нам друг, а если бы и не был другом, так что бы это меняло? Ничего.
В охвативших комнату сумерках Рябцев плохо видел выражение лица Телегина, но, обострённое, оно сейчас показалось ему вырезанным из твёрдого сухого корневища — так бесстрастно прозвучало последнее слово.
— Ничего? — переспросил он растерянно.
— Ничего, — последовал ответ. — Природа ни жестока, ни благостна, она закономерна, и волки закономерно режут самых достижимых, то есть самых слабых, и тем оздоравливают тот же лосиный род. Но что Машке лекция? Её детёныш был хилым, болезненным, заранее обречённым, но ей и этого не объяснишь, ничего не поймёт. Ни-че-го. Никогда. И не надо: она — мать.
— Так вы с самого начала ждали… Все это время…
— Естественно. Только человеку дано познать закон рода, многое предвидеть в судьбе, это наша сила или, если хотите, бремя. Бедная Лада! — Телегин покачал головой. — Лосёнок был её любимцем.
— Но она же могла…
— Защитить и сберечь? Могла! — Телегин вскочил, слова прорвались в нем лавой. — Мы многое можем, даже замахнуться на закон природы можем! А долг исследователя? Идёт эксперимент. С дикими, не домашними существами. Чтобы нас самих не смололи жернова ещё неведомых нам законов природы, надо быть холодно зоркими, бесстрашными, как… как сама природа.
— И жестокими.
— Бросьте, — устало отмахнулся Телегин. — Вы или не понимаете, или не хотите понять, что ещё хуже. Во что вы лезете со своим гуманизмом? Одной жертвой больше, одной меньше, волны отбора перекатывают песчинки жизни, кто их считает… Машка все скоро забудет, на то она и лосиха, мы же сегодня узнали кое-что новое.
— Нет, это вы меня не поняли или не хотите понять. Опыт жесток к вам! Экспериментатор влияет на объект, ха!… А наоборот, не больше ли? Лосиха-то, может, завтра забудет, а Лада… Мы в ответе за всех, кого приручили, не так ли?