Записки маленькой гимназистки - Чарская Лидия Алексеевна. Страница 17
— Да я уж и решила, — скромно ответила Нюрочка, — первое — гимн, второе — Азия, а все вместе — гимназия, — закончила она.
— Верно! Браво! Браво! — вскричал Миша.
— Браво! Браво! — вторили ему дети.
— Какая умная эта Нюрочка… А мы-то! — шепнула Сара Рохель Ляле Ивиной.
После ужина все стали разъезжаться.
— Прощайте, Анна! Прощайте, милый друг мой! — говорила я, стоя в прихожей и помогая одеваться моей подруге.
— Прощай, Ленуша! Крепись, если тяжело тебе живется! Теперь мы будем видеться часто в гимназии.
— Очень рада! — отвечала я, целуя графиню.
— Смотри же, Толя! Береги свою кузину, — прощаясь с мальчиком, говорила она, — помни, что я твоя невеста, а ты — ее рыцарь.
— Не рыцарь, а Пятница! — важно поправил мальчик.
Нюрочка уехала последнею. Она долго целовалась со мною, обещая заходить.
Жорж, Ниночка и Жюли мило простились с нею, как с равной, поняв наконец всю глупость своего недавнего поступка с нею.
17. Происшествие. — Чужая вина
Прошло Рождество, пролетело Крещение — и снова потянулись скучные будни. Снова каждое утро Дуняша будила меня и отправляла в гимназию. Снова ежедневно просиживали мы с Жюли и Жоржем около пяти часов в классе, в то время как к Ниночке и Толе ходили учителя домой.
Моя гимназическая жизнь несколько изменилась за это время. Девочки, у вид я мою дружбу с графиней Анной, которая слыла любимицей всей гимназии, сразу прекратили свою травлю. Правда, меня пока еще чуждались, но обиды и нападки на меня уже не возобновлялись в классе.
Стоял ясный январский денек. Маленькие гимназистки бегали по зале. Шла большая перемена, после которой должен был быть урок батюшки. Но батюшка прислал записку, что болен, и мы узнали, что вместо урока батюшки Японка будет диктовать нам из красной книжки, которую она особенно берегла, никому не давала и прятала в свою корзиночку для работы. Из другой книжки она не диктовала нам никогда.
Ровно в час на пороге залы появилась тощая, сухая фигура и крикнула резким голосом:
— Дети, в класс! Сейчас будем заниматься немецкой диктовкой. Приготовьте перья и тетради и ждите меня. Я должна зайти к начальнице на минуту. Сейчас вернусь.
— Немецкая диктовка! Фу, гадость! — делая кислую гримасу, произнесла Ляля Ивина. — Что может быть хуже немецкой диктовки, спрашиваю я вас?
— Японка хуже! Сама Японка хуже, в сто раз хуже! — пищала шалунья Соболева.
Действительно Японка была хуже. Она бранилась, злилась и придиралась к нам ужасно. Не было девочки в младшем классе, которая бы любила ее. Она постоянно жаловалась на нас начальнице, подслушивала и подсматривала за нами и всячески изводила нас. И немудрено потому, что и ей платили тем же.
— А знаете, — громче других раздался в эту минуту голос Жюли, — я сделаю так, что диктовки не будет! Хотите?
— Ты сделаешь? Как? Вот глупости! Как ты можешь это сделать, когда красная книжка уже лежит, по своему обыкновению, в рабочей корзинке Японки и сама Японка явится диктовать через какие-нибудь пять минут! — волновались девочки.
— А вот увидите, что книжки она не найдет и диктовать не будет! — торжествующе прокричала Жюли и исчезла куда-то.
Девочки замешкались в зале, не желая так скоро прервать игру. Я пошла в класс приготовить свою тетрадь. Каково же было мое удивление, когда навстречу мне выскочила Жюли, красная, взволнованная, с блестящими, как уголья, глазами.
— Что ты здесь делала, Жюли? — спросила я, останавливая девочку.
— Не ваше дело, госпожа Мокрица! Много будете знать — скоро состаритесь.
И, говоря это, она несколько раз оглядывалась в угол, и глаза ее бегали по сторонам. Я тоже взглянула туда и испуганно ахнула, разом догадавшись, в чем дело. В углу стояла круглая печь, которая постоянно топилась в это время; дверца печки сейчас была широко раскрыта, и видно было, как в огне ярко пылала маленькая красная книжка, постепенно сворачиваясь в трубочки своими почерневшими и зауглившимися листами.
Боже мой! Красная книжка Японки! Я сразу узнала ее.
— Жюли! Жюли! — прошептала я в ужасе. — Что ты наделала, Жюли!
Но Жюли, как говорится, и след простыл.
— Жюли! Жюли! — отчаянно звала я мою кузину. — Где ты? Ах, Жюли!
— Что такое? Что случилось? Что вы кричите, как уличный мальчишка! — внезапно появляясь на пороге, строго произнесла Японка. — Разве можно так кричать! — Потом, заметив мой сконфуженный и растерянный вид, она окинула всю мою маленькую фигуру подозрительным взглядом и громким голосом спросила, строго нахмурив свои беловатые брови: — Что вы тут делали в классе одна? Отвечайте сию же минуту! Зачем вы здесь?
Но я стояла как пришибленная, не зная, что ей ответить. Щеки мои пылали, глаза упорно смотрели в пол.
Вдруг громкий крик Японки заставил меня разом поднять голову, очнуться…
Она стояла у печки, привлеченная, должно быть, открытой дверцей, и, протягивая руки к ее отверстию, громко стонала:
— Моя красная книжка, моя бедная книжка! Подарок покойной сестры Софи! О, какое горе! Какое ужасное горе!
И, опустившись на колени перед дверцей, она зарыдала, схватившись за голову обеими руками.
Только и слышны были между взрывами слез и всхлипываний одни и те же восклицания отчаяния и горя:
— Моя книжка… красная книжка!.. Подарок Софи, моей бедной единственной покойной Софи!
Мне было бесконечно жаль бедную Японку. Я сама готова была заплакать вместе с нею.
Тихими, осторожными шагами подошла я к ней и, легонько коснувшись ее руки своею, прошептала:
— Если б вы знали, как мне жаль, мадемуазель, что… что… я так раскаиваюсь…
Я хотела докончить фразу и сказать, как я раскаиваюсь, что не побежала следом за Жюли и не остановила ее, но я не успела выговорить этого, так как в ту же минуту Японка, как раненый зверь, подскочила с полу и, схватив меня за плечи, стала трясти изо всех сил.
— Ага, раскаиваетесь! Теперь раскаиваетесь, ага! А сама что наделала! О злая, негодная девчонка! Безжалостное, бессердечное, жестокое существо! Сжечь мою книжку! Мою ни в чем не повинную книжку, единственную память моей дорогой Софи!
И она трясла меня все сильнее и сильнее, в то время как щеки ее стали красными и глаза округлились и сделались совсем такими же, как были у погибшего Фильки. Она, наверное бы, ударила меня, если бы в эту минуту девочки не вбежали в класс и не обступили нас со всех сторон, расспрашивая, в чем дело.
Японка грубо схватила меня за руку, вытащила на середину класса и, грозно потрясая пальцем над моей головою, прокричала во весь голос:
— Это воровка! Она маленькая воровка, дети! Сторонитесь ее! Она украла у меня маленькую красную книжку, которую мне подарила покойная сестра и по которой я вам делала немецкие диктанты. Не знаю, что побудило Иконину-вторую совершить такой нечестный, неблагородный поступок, но тем не менее она совершила его и должна быть наказана! Она — воровка!
Воровка!.. Боже мой! Мамочка моя! Слышишь ли ты это?
Голова у меня шла кругом. Шум и звон наполняли уши. Я очнулась, только услышав легкое шуршанье бумаги у меня на груди.
Боже мой! Что это? Поверх черного передника, между воротом и талией, большой белый лист бумаги болтается у меня на груди, прикрепленный булавкой. А на листе выведено четким крупным почерком: /«Она воровка! Сторонитесь ее!» /О, какой ужас! Я ожидала всего, но не этого. Мне придется сидеть с этим украшением в классе, ходить перемену по зале, стоять на молитве по окончании гимназического дня, и все — и взрослые гимназистки, и девочки, ученицы младших классов, — будут думать, что Иконина-вторая воровка!
Боже!.. Боже!
Это было не под силу вынести и без того немало настрадавшейся маленькой сиротке! Сказать сию же минуту сказать и злой, жестокой Японке, и всем этим девочкам, с презрением отвернувшимся теперь от меня, сейчас же сказать, что не я, а Жюли виновата в гибели красной книжки! Одна Жюли! Да, да, сейчас же, во что бы то ни стало! И взгляд мой отыскал горбунью в толпе прочих девочек. Она смотрела на меня. И что за глаза у нее были в эту минуту! Жалобные, просящие, молящие!.. Печальные глаза. Какая тоска и ужас глядели из них!