Два капитана (худ. Л. Зеневич) - Каверин Вениамин Александрович. Страница 7
Я все время смотрел на них, пока читал письмо. Петька внимательно слушал.
— Интересно, — сказал он. — Я это тоже знал, да забыл. А потом что?
— Все.
— Интересно, что потом с этим кораблем сталось. К нему могла помощь подоспеть. Я вот читал Ника Картера, так там тоже был такой случай. Одного миллионера бросили в водоем. Он догадался и закрыл кран. Тогда садовник стал поливать и думает: почему не идет вода? И в последнюю минуту подоспела помощь. Он бы там подох. А ты зд #243;рово наизусть говоришь. Долго учил?
— Не знаю.
— Я сейчас что-нибудь прочитаю, а ты можешь повторить?
Он прочитал:
«Ответ с отказом.
Милостивый государь С. Н.
Выраженные Вами чувства чрезвычайно лестны Для меня, но мне невозможно принять их по причинам, которые бесполезно приводить здесь, ибо они не касаются Вас.
Примечание. Ответы с отказом всегда пишутся общими простыми фразами. В них не должно заключаться никаких посторонних идей, кроме учтивости».
Слово в слово я повторил это письмо вместе с примечанием. Петька недоверчиво высморкался.
— Зд #243;рово! — сказал он. — А это?
И он прочитал не останавливаясь, одним духом:
«Письмо к нему и к ней.
Начну чужими словами: «Я желала б забыть все минувшее, да с минувшим расстаться мне жаль: в нем и счастье, мгновенно мелькнувшее, в нем и радость моя, и печаль». Знаешь ли? Я нашла то. что дорого ценю в тебе (следует указать, что именно). Лучше тебя, дороже и милее нет, ты мне мил был, как (следует как). Вспомнила я первые слезы и первый твой поцелуй на руке моей. Вот уже два дня, как я живу без тебя (следует: весело, скучно, хорошо или о семейных обстоятельствах). Прощай, целую тебя».
Слегка запинаясь, я повторил и это письмо.
— Зд #243;рово! — с восхищением сказал Петька. — Вот так память!
К сожалению, мы очень редко так хорошо проводили время. Петька был занят: он «торговал папиросами от китайцев» — так называлось в нашем городе это тяжелое дело. Китайцы, жившие в Покровской слободе, набивали гильзы и нанимали мальчишек торговать. Как сейчас, я вижу перед собой одного из них, по фамилии Ли, — маленького, черно-желтого, с необыкновенно морщинистым лицом и довольно доброго: считалось, что «на угощенье» Ли дает больше других китайцев. «На угощенье» — это был наш чистый заработок (потом и я стал торговать), потому что мы действительно всех угощали: «Курите, пожалуйста»; но тот наивный покупатель, который принимал угощение, непременно платил за него чистоганом. Это были наши денежки. Папиросы были в коробках по двести пятьдесят штук — «Катык», «Александр III», и мы продавали их на вокзале, в поездах, на бульварах.
Приближалась осень 1917 года, но я бы сказал неправду, если бы стал уверять, что видел, чувствовал или хоть немного понимал все глубокое значение этого времени для меня, для всей страны и для всего земного шара… Ничего я не видел и ничего не понимал. Я забыл даже и то неопределенное волнение, которое испытал весною в деревне. Я просто жил день за днем, торговал папиросами и ловил раков, желтых, зеленых, серых, — голубой так и не попался ни разу.
Но всем моим вольностям скоро пришел конец.
Глава девятая
ПАЛОЧКА, ПАЛОЧКА, ПАЛОЧКА, ПЯТАЯ, ДВАДЦАТАЯ, СОТАЯ…
Наверно, он бывал у нас еще до нашего возвращения в город: все знали его во дворе, и то неопределенно-насмешливое отношение, которое он встречал у Сковородниковых и тети Даши, уже сложилось. Но теперь он стал приходить почти каждый день. Иногда он приносил что-нибудь, но, честное слово, я не съел ни одной его сливы, ни одного стручка, ни одной карамели!
Он был кудреватый, усы — кольцами, с жирным лицом, но довольно стройный. Густой голос его был, по-моему, очень противен. Он лечился от угрей, заметных на его смуглой коже. Но со всеми своими угрями и кудрями, со своим густым противным голосом он, к сожалению, нравился моей матери — разве иначе стал бы он бывать у нас почти ежедневно? Да, он нравился ей. При нем она становилась совсем другая, смеялась и даже начинала так же длинно говорить, как и он. Однажды я видел, как она сидела одна и улыбалась, — я по ее лицу догадался, что она думает о нем. Другой раз, разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого-то: «Ненормальностей сколько угодно». Это были его слова.
Фамилия его была Тимошкин, но он почему-то называл себя Гаер Кулий, — до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил говорить матери, что «в жизни он бедный гаер» и что «жизнь швыряла его, как щепку».
При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом смотрел на мать.
И этот Гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких вечеров.
Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает тетрадку, бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером, двигается по бумаге.
Я сижу за столом, от старания упираясь языком в щеку, и вывожу палочки — одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они не будут «попиндикулярны», дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывая на мать. Он учит не только как писать, но и как жить, и от этих бесконечных дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не «попиндикулярные».
— Каждому охота схватить лакомый кусок, — говорит он, — и к этому по природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать обеспечивающим явлением — это еще вопрос!
Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая…
— Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей, приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден добывать кусок хлеба.
Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая, сотая…
— Печально то, что, вернувшись из тюрьмы, отец стал выпивать, а поскольку человек углубляется в пьянство, постольку разрушается и его хозяйство. Потом его встрела смерть, и безусловно скоропостижная, потому что она явилась следствием обдирания павшей лошади.
Я отлично знаю, что произошло потом с отцом моего учителя: он распух, и «начатый делать гроб пришлось спешно переделывать, ибо фигура покойника до трех раз превзошла его, живого, по объему». Эта отвратительная смерть однажды приснилась мне…
Палочка, палочка, палочка… перо скрипит, палочка, клякса…
— И опустела наша родовая избенка. Но я отнюдь не пал духом и не сел на шею матери в одиннадцать лет.
Учитель смотрит на меня. Мне только десять, но я начинаю беспокойно ерзать на табурете.
— Я поступил в ресторан, я стал слугой и побегушкой, но перестал, как лишний рот, отражаться на заработке моей матери.
Без сомнения, именно эта удивительная манера выражаться произвела такое сильное впечатление на мою мать. Если бы Гаер говорил просто, она бы мигом догадалась, что это обыкновенный человек — глупый, ленивый и жестокий. Впрочем, о том, что он очень жесток, она скоро узнала.
Она сидит за тем же столом и слушает его как зачарованная. Она чинит рубашки — отцовские рубашки, — и я знаю, для кого она их чинит. С предчувствием какой-то беды я поднимаю глаза на ее бледное лицо, на черные волосы с пробором посередине, на тонкие руки — и возвращаюсь к своим палочкам… Очень хочется пронести хоть одну длинную черту вдоль строчки, вышел бы прекрасный забор, но… нельзя! Палочки должны быть «попиндикулярны».
— Между тем моя мать, — продолжал Гаер, — стала заметно подаваться в сторону доброхотных подаяний. Что же я сделал? Сознавая, что для моего развития это является безусловным минусом, я обратился к моему дяде, незабвенной памяти Никите Зуеву, и попросил его повлиять на мать…