Острова и капитаны - Крапивин Владислав Петрович. Страница 141
Теперь-то Шкипа не было, и потому длинный Сонечка и Пудель однажды при Гошке и двух «мышатах» достали таблетки и, хихикая, предложили побалдеть. Объяснили, какой прекрасной становится при этом жизнь. У Гошки на душе была пустая скукотища, и он (а, черт с ними, один-то раз!) кинул в рот пять «кружочков». А через несколько минут выскочил наружу. В темном углу, среди засохших репейников, его долго выворачивало наизнанку…
А Сонечка и Пудель правда забалдели, тепло размякли. В таком виде их и застали Курбаши и Валет. Они при онемевших от страха «мышатах» обстоятельно, в кровь, избили двух «любителей кайфа». Курбаши очень опасался, что Сонечка и Пудель, «увлекшись этим делом, провалят явку, раньше, чем с помощью Аллаха, откинут копыта». А Валет больше всего боялся, что таблетками начнут баловаться Баньчик, Позвонок, Липа, новоявленный Пуля и другая мелкота. У него к «мышатам» был свой интерес, он хотел «чистоты кадров»…
Про Кошака никто ничего не узнал. А Копчику, у которого, кажется, тоже была «морда в пуху», Курбаши однажды пообещал:
— Ай, ножки поотрываю, Копчик-джан…
Тот заверещал:
— Ты не пугай! Я знаешь какой пуганый! — Он иногда срывался на такие истерики, что лучше плюнуть. Курбаши плюнул.
Гошка, позевывая, смотрел на все это со стороны. Курбаши встретился с ним глазами.
— А ты, Кошачок… Аллах тебя знает. Все по краешку ходишь, на полуотколе. Ай, нехорошо.
— Все хорошо, — дипломатично улыбнулся Гошка. — Просто я Кошак. А кошаки всегда гуляют сами по себе.
— Не кошаки, а кошки, — подал голос уже успокоившийся Копчик. — Это мультик такой есть.
— В мультике кошка, а у Киплинга в оригинале Кот, — разъяснил Гошка.
Копчик, не слыхавший о Киплинге и не знавший, что такое оригинал, поглядел с насмешливой уважительностью:
— Интельгенция…
А на интеллигентную семью Петровых незаметно снизошли мир и благоденствие. Как-то между делом Алина Михаевна сказала мужу и сыну:
— Не надоело вам сычами друг на друга глазеть?
Бодро так сказала, полушутя. Отец отмахнулся с деланой сердитостью:
— У меня с третьим блоком такой провал, что я на весь белый свет так смотрю. Не сычом, а тигром лютым.
Гошка, не знающий теперь страха перед отцом, понимал, что в жизни из всего надо получать свой интерес.
— Да отстроишь ты этот блок. И опять премию получишь. Небось немалую, — сказал он небрежно.
Отец глянул искоса:
— А тебе что моя премия? На сигареты не хватает?
— Я, между прочим, давно завязал, хоть у кого спроси, — уверенно соврал Гошка. — А для нормального развития современного подростка нужен мопед. У любого пятиклассника есть, а я…
— Ну уж нет! — взвинтилась мать. — Все, что угодно, а мопед — через мой труп! Я не хочу, чтобы Горик, как Сергей…
— А может быть, все-таки… — примирительно начал отец.
— Ни-ка-ких мопедов! Вы смерти моей хотите?
Гошка знал, что в некоторых случаях с матерью спорить — все равно что головой о рельсу.
— Хоть кассетник приличный тогда… — буркнул он.
Алина Михаевна сразу успокоилась:
— Это другое дело… Горик, надень тапочки, ты простудишься.
— Да в тапочках я, в тапочках! — заорал в досаде Гошка. — Не видишь, что ли?!
— Ты что орешь на мать! — закричал в свою очередь отец. Но как-то не по-настоящему.
Эта размолвка не помешала дальнейшему миру. Словно все пришли к молчаливому согласию, что прошлое ворошить ни к чему, так как Горик поумнел, отец подобрел и, слава Богу, все теперь хорошо. Гошка охотно принял «условия игры». Он понимал: чтобы не было лишних осложнений, Кошаком надо быть в «таверне» и на улице, можно иногда и в школе, а дома следует оставаться Гориком, хотя и ершистым (что вы хотите, переходный возраст).
Время шло. Отец строил цех, получал премии и читал про себя в областной газете. Мать занималась квартирой. Пестухов строил козни и приходил иногда в гости к Петровым. Они с отцом на кухне по-свойски угощались коньячком. На Гошку Пестухов смотрел безразлично-ласково и делал вид, что случая на дороге не помнит. Закусывал и говорил:
— Вы, Алина Михаевна, не просто женщина, а научная фантастика. Вопреки неумолимому течению времени, хорошеете с каждым днем… Ох, Вик-Романыч, уведу я, смотри, у тебя жену, я ведь тебя моложе на целый год. И холостой-разведенный…
Мать розовела.
— Я вам, Андрей Данилович, за такие разговоры не дам больше ни капли. Вам вредно… Горик, а ты не слушай взрослые разговоры, иди надень лучше тапочки…
Конечно, ничего этого Егор не рассказал Михаилу. Он только вскрикивал, не сдерживая плача и не стыдясь:
— Ты знаешь, да?! Что ты про меня знаешь?! Как он меня лупил, как я жить боялся!.. И бежать некуда!.. Из-за твоей милиции… Ты хоть знаешь, что такое беспомощность?! Когда ты как заяц загнанный… Все хорошие, все речи говорят, все воспитывают! А сами!..
Михаил знал, что такие слезы не остановить. Пусть выльются до конца. Он сидел рядом, держал руку на трясущейся спине Егора и терпеливо молчал.
Он многое понял из отчаянных выкриков Егора. И думал, что теперь, пожалуй, можно будет рассказать Егору и о своих слезах — о тех, что много лет назад рванулись однажды у него от безудержного горя и нестерпимой вины. И о том, как беззаботный мальчишка Гай превратился в неулыбчивого подростка с запекшимся рубцом на душе. Как неуходящее сознание этой вины, тоска по Толику и по тому Острову детства, который он потерял, сплелись в клубок и клубок этот не давал дышать…
Правда, тогда он не был один. Ему пытались помочь. Инженер Тасманов прислал письмо — сухое, официальное и с требованием сжечь по прочтении. В письме излагалась выдержка из протокола секретного следствия; из нее делалось ясно, что убийцы Анатолия Нечаева встретили его на вокзале не случайно, а выслеживали давно и планомерно, ибо действовали по заданию западных служб, заинтересованных в срыве испытаний нового советского аппарата. Спасибо Тасманову. Гай сжег письмо и долго жил с горьким облегчением, с тем чувством, которое испытывают маленькие дети после безутешных слез, когда будто заново смотрят на окружающий мир. И печаль Гая была уже со светлыми проблесками, когда он в разных кинотеатрах и клубах снова и снова смотрел «Корабли в Лиссе».
И лишь через год, когда он сделался взрослее и понятливее, первый раз пришло сомнение: а что, если Тасманов просто-напросто спасал его от отчаяния?
Было письмо и от Аси. Она (и как только сумела) достала заверенную справку, что в первой декаде сентября 1967 года Севастопольский автовокзал не производил продажу обратных билетов для симферопольского маршрута.
Но тогда уже Гай понимал, что дело не в потерянном билете.
Нет, самой лучшей была все-таки помощь Юрки. Его совет: «Гай, дерись!»
Драться надо было со всякими гадами. С такими, какие убили Толика. И вообще со всякой нечистью. Чтобы меньше было слез на душе и чтобы жить без вечного укора. Чтобы не прятать глаза от Аси и Сережки Снежко и свободно ходить по улицам у моря, когда приезжаешь в Севастополь. Чтобы не бояться подойти к могиле, на которой красный от морской ржавчины якорь Холла и поднятый со дна моря обломок мраморной колонны — на нем выбили слова: «Инженер-конструктор Анатолий Сергеевич Нечаев. 15 мая 1937 г. — 9 сентября 1967 г.».
Рассказать Егору, как он, Гай, дрался… Как щуплый интеллигентный мальчик, самый младший в оперотряде, очертя голову кидался на пьяных бандитов и его с трудом успевали выхватить из свалки и заслонить. Как вместо института пошел на завод фрезеровщиком и пробился в аэроклуб, чтобы попасть в ВДВ — десантникам в милицейское училище была самая прямая дорога. Была бы… Если бы не тот последний прыжок и полгода госпиталя…
Он все-таки дрался: с собой, со своей болью, с теми, кто говорил: «Молодой человек, ну какая милиция с вашим-то здоровьем…» Лишь в Москве сухой, изрезанный морщинами, как шрамами, генерал-майор выслушал его историю, не перебивая, и сказал вполголоса: «Ну, давай, сынок…» И подписал направление в школу милицейских сержантов…